Рукопожатие Кирпича и другие свидетельства о девяностых
Шрифт:
– Какой хороший мужик! – вскипел благодарный гомон, когда благородный мундир увёл разоблаченных контрабандистов в неведомые камеры хранения: никого не ссадил, ни бакса не взял…
Тогда считать мы стали раны: всё кругом завалено утаенными сигаретами и бутылками, всюду на радостях чокаются.
Колючая проволока, не ахти что за речка (Буг, аукаю я, но откликается только буженина), сухая трава под небогатым снежком, – и вдруг квадратная фуражка у часового, развёрнутая диагональю к фронту. Помнят псы-атаманы, помнят польские паны…
Поля, поля под тем же неброским снежком, деревья как деревья, не такие уж и черепичные крыши – лишь изредка мелькнет пика костела да чёрный латинский шрифт на
Что-то вроде Варшавы (сердце всё же пристукнуло), но весь муравейник повторяет «Сходня, Сходня»… Ах, наверно, «Всходня» – Восточная!.. За полминуты выгрузить гору тюков, чтоб ничего не спёрли, – эта штучка посильнее задачи про волка, козу и капусту. Полутёмный туннель, жмёмся друг к другу, как во времена Жилина и Костылина: рэкет охотится за отставшими. Вспыхнул чистотой и лакированной пестротой витрин вокзал, отвеченный нашими сумчатыми стадами. Тянемся полу-площадью-полуулицей, своевольная тележка на стыках бетонных квадратов норовит сковырнуться набок, а товарищеская спайка здесь та ещё – ждать не станут. И не обольщайся, что белый день и заграничные дома рукой подать, – увидит в поле конный татарин, хоть и близко, а не уйдёшь, тертые челноки предупреждают с гордостью: ты не думай, никто не заступится! Могут среди толпы приказать сквозь зубы: что в руке – отдай. И отдашь. Добровольно-опережающие подчинение скотству – они тоже открыли этот спасительный приём?
Закопчённые, в боевых выщерблинах стены, отдающие Ремарком, иностранные вывески, где скорее ухо, чем глаз ухватывает славянские отголоски: «увага», «адвокац-ка»… Успеваю узнать, что магазин по-польски «склеп». Вот он, антиторгашеский дух русского языка: что поляку здорово, то русскому склеп. «Прага-Варшавская»… И мы о камни падших стен младенцев Праги избивали, когда в кровавый прах топтали красу Костюшкиных знамён… Предмет мерзостен – образ прекрасен.
Из-под сыпучих ворот открывается утоптанный снежный проулок среди полипняка синих дощатых ларьков, обвешанных густым флажьём джинсов обоего пола, ларьки напичканы, глаз теряется, какой хурдой-мурдой, в которой, будто в цветастых водорослях, запуталась чёрная скорлупа разнокалиберной электроники. Проулком в обнимку бредут, шатаясь, два иностранца, запуская в небеса ананасом, вернее, сосулькой, и лаская слух родным русским матом. Жёваным знаком капитуляции моя маленькая командирша расстилает прямо на утоптанном крем-брюле алую клеёнку и начинает теснить на ней наши будничные сокровища под сенью перевернутой голубой пагоды, покуда я нанизываю часы на леску – с кукана их труднее стырить.
Вот она, русификация: эта юная польская парочка, желающая запастись пододеяльниками аж до самой золотой свадьбы, чешет совсем по-имперски. «Перекупщики, – дарит улыбкой моя повелительница, – лучше сами эти деньги заработаем – всё равно стоять». Остролицый небритый персонаж из «Пепла и алмаза» обращается ко мне: «…» – цензурны одни предлоги да суффиксы. В общем, торговля идёт неважно. Ага, наконец-то настоящая варшавянка: шарфик поверх пальтишка. Интересуется дружески, как проскочили таможню, не думаем ли зацепиться нелегально, она вот моет посуду в ресторанчике, спит в подсобке – кайф! Вихри враждебные веют над нами…
К хлопотливому соседушке, на карачках погружённому в нежный перезвон свёрлышек, фрезочек, плашечек (рентабельность бесконечна, ибо прибыль делится на ноль – жив ещё социализм!), которые он рассыпает кучками вокруг гордо раззявленных на небеса электрических мясорубок, подходят двое в непроглядно чёрных кожаных куртках, исполосованных вспышками молний. Их русский с блатным привкусом подлиннее моего, дистиллированного. «За снег, что ли?.. Вам, что ли?.. А удостоверение есть?..» – пытается петушиться побледневший укротитель металла. Неужели и здесь только мы сами обслуживаем друг друга – до рэкета включительно?..
Маленькая хозяйка ласково поглаживает меня по одногорбой спине: нас не тронут (так я и поверил в законы скотов!), они на мясорубки позарились – триста тысченц, шутка ли! Но даже диковинные «тысченцы» (боже, те же тысченцы, потусторонние «Братья Карамазовы»!..) меня не оживляют. Я свирепо горблюсь, угрюмо играю желваками, сверкаю глазами из-под насунутой шапочки – чучело тоже способно отпугивать воробьёв, – но моя душонка, стиснутая до простоты снежка, всё равно не соглашается, чтобы меня на глазах моей богини искупали в помоях. Хоть бы горчичную пылинку – ладно, не тайны – необычности!.. Шагающие брюки, беседующие подбородки – где же, наконец, иностранцы?!
Они посыпались с неба – фашистский десант. Свирепый лай команд сам собой – послевоенное детство – складывается в сакральные «Хальт!», «Цурюк!» и «Хенде хох!». Владелец мясорубок, обратившийся в карлика, полуприсевшего в лыжном шагу (ботинки вытянулись, словно детские лыжи), бледно лепечет: почему я?., мы ж тут все… «Торбу!!!» – оглушает весь в невиданных эмблемах (иностранец!) страшный усач – второе пришествие маршала Пилсудского, – клацают затворы, ощериваются наручники; «Может, там и есть что, я ж не продавал, я для себя… – и, в предсмертной заячьей отчаянности: Я же знаю, кто вас навёл!..» Из сумки зловеще, как фиксы бандита, поблескивают латунные колпачки водочных бутылок. Иностранцы в униформе уволакивают обреченного стремительно, как конница Чингисхана. «За товаром приглядите!..» – и сельва сомкнулась.
«Вот видишь, нас же не тронули», – с бесконечной нежностью и состраданием повторяет моя защитница, и я действительно вижу под лицом, ликом, ряшкой мира смертный оскал его скелета – Простоты. «Случилось» и «может случиться» почти одинаково открывают мне мою беззащитность перед Бессмыслицей. (И имперская мыслишка: с американцами бы так не посмели…)
Упоённый отрешенностью старичок свищет над нами исполинской розгой удилища, накидывая по злотому за каждую золотую рыбку. Моя сошедшая с небес покровительница с необыкновенным изяществом припадает на колено, подавая панам то рамку («От графа Потоцкого», – рекомендую я мёртвыми губами), то шампунь, то ночную «кошулю», которую пани без церемоний прикладывают прямо к пальто. («Цикаво», «лепше», галантно вворачивает небожительница.) Я бы всё разом спихнул за любую соломинку, протянутую из прежнего мира, где власть силы и ясность мозгов запудрены церемониями законов и приличий, но моя бесстрашная повелительница не сдаётся. «Не бардзо добже, пани», – и вновь перезажигает на калькуляторе собственную цену. И наш распластанный красный флаг пустеет, пустеет…
Её ювелирные ручки тоже гусино-красные от холода, она, не замечая, беспрерывно шмыгает безупречным носиком.
Сиротливые костерчики свёрлышек под зевлами мясорубок обходим взглядом, будто несжатую полосу. Я понял: собственность – золотое ядро, прикованное к ноге утопающего. Безнадежнее всего я ненавидел неотвязную стопку голубых вёдер. Внезапно какая-то добрая волшебница возжелала сразу тши. Но подлые вёдра склеились. Обхватив их всеми четырьмя лапами, я рычал, как медведь, пытающийся свернуть шею растревоженному улью, но полированная пластмасса скользила в джинсовых объятиях. Со сдавленным стоном я вонзил нож в слипшуюся щель. Волшебница попятилась и растаяла в наползающих из-под прилавков сумерках.
– Что ж вы забздели за соседа заступиться? – дружески укорил нас бодро притрусивший владелец режущих средств для железа и мяса.
– Лишний шум тут ни к чему, – сдержанно ответила богиня.
Всё хоккей – его заставили только вылить семь бутылок водки, пять коньячков и взыскали пару-другую триллионов, – разве не хоккей?
Щепотка света, чёткое расписание под неразбитым стеклом, сияющий трамвай, секунда в секунду вынырнувший из небытия – шаткие досочки человеческого порядка над бездонным Хаосом.