Сны Тома Сойера
Шрифт:
— Говорят, что наша жизнь сломает, кого угодно, а я скажу вам, что это только так кажется. Вся наша жизнь — дерьмо.
Том встает, пытаясь убежать, потому что больше не может видеть мертвого Джима, но… Что это, что? До сих пор он думал, что они лежат на песке, на золотом пляже у Карибского моря, но оказалось, что они едут в поезде, на какой-то платформе, полной песка, и шум прибоя обращается в стук колес…
Но и тогда Том не просыпается, уютно покачиваясь в своей качалке, нет, он попадает в еще более страшный, совсем уж дремучий сон.
Теперь
— Не угодно ли вам примириться, господа? — спрашивает секундант, но Гек лишь высокомерно усмехается в нос… Том смотрит по сторонам: какое счастье! Нет ни Джима, ни его головы. Взгляд натыкается на Бекки, сидящую в большом черном автомобиле, и он понимает, что все это чушь, дешевая подделка, потому что кто позволит женщине присутствовать на поединке? Вот секундант открывает футляр, где должна быть его шпага, но… Ужас, ужас и ужас! Вместо шпаги в футляре лежит голова Джима, она шоколадного цвета, более того, она и сделана из шоколада!
И все молчат… Все смотрят на него пристально, испытующе: им важно знать, как он поведет себя в этой ситуации. И тогда Том небрежно, с невозмутимым видом протягивает руку, отрывает у головы Джима ухо, кладет себе в рот, жует…
— Это очень вкусно, попробуйте, ребята, — говорит Том с полным ртом, оторвав у головы Джима нос и призывно поводя им в воздухе…
Все это стоит ему чудовищного самообладания, ведь ясно, что голова Джима может в любой момент укусить его за палец, но происходит нечто еще более страшное, неожиданное — голова Джима, оказывается, только притворяется шоколадной, а на самом деле — вся она слеплена из дерьма…
Том просыпается. Он сидит в своем кресле-качалке под клетчатым пледом. Он сидит на открытой веранде дешевой таверны, и вокруг полно негров. Том с ужасом понимает, что и он тоже теперь — негр. Вот откуда эти черные сны…
Но если он негр, то у него должен быть хозяин. Том оглядывается по сторонам, но вокруг одни только негры, головы негров до самого горизонта, как кочки на торфяном болоте…
Вдруг появляется Бекки, стройная, юная, в платье из красных шелков, где золотом вышиты осы, цветы и драконы, в шляпе с траурными перьями, она идет по лестнице вверх, видны ее розовые икры и край кружевных панталон…
— Ну, я пошел, — говорит Том, вскакивает на удивленье легко, устремляется за тонкими переливами шелка и выпуклыми бликами, за платьем, полным листьев и цветов.
— За такой бы и я — хоть на край света! — комментирует какой-то негр с кроличьими глазами, а Том, уже с теплом в паху, бежит упруго за своими осами и драконами, за маятником складки, за своим страусом, и Ребекка трется попкой о перила, призывно оглядывается, мелко семеня языком…
Но что это, что, что — это? Бекки сворачивает направо, Том — налево, он выбегает на балкон, приваливается к перилам, берет какую-то коробку… Боже, почему ему так захотелось есть, ведь он только что хотел совсем другого? Почему он должен именно сейчас — есть? Почему он должен есть именно — это?
Том слишком хорошо знает, что в коробке. Это небольшая, сильно уже съежившаяся, сушеная голова Джима, коричневая, как смоква, твердая, как прошлогоднее дерьмо…
Его начинает рвать, как тогда, на острове, после первой в жизни трубки. Рвет желчью и кровью, рвет собственными кишками, рвет табаком и селедкой, рвет червем и тараканом, рвет даже дерьмом, как саранчу, — прямо на эти серенькие парусиновые штанишки… Вот когда он действительно просыпается, и перед ним стоит Ребекка и, тряся седыми буклями, тычет в него пальцем, не находя слов от ярости.
— Ты… сы… — шипит она. — Сыты… сты…
Но тут ее волосы обваливаются, обнажая гладкий белый череп, лицо вытягивается, под верхней губой показываются розовые десна козы… Том и вправду просыпается, наконец.
— Ты сытый? — спрашивает склонившаяся над ним жена. — А то я сготовила ужин. За солью вот в лавку сбегала, ты ж не можешь без соли. Панталоны тебе я потом сменю, покушай пока.
В руках у нее поднос, на нем голова Джи… Нет, это всего лишь супница. Ребекка ставит поднос на стол, раскладывает тарелки, разливает половником суп, подвигает по столу солонку. Том солит свой суп, а Ребекка свой — нет, потому что вот уже полгода, как врач запретил ей соль.
— Почему ты так на меня смотришь? — нахмурился Том, перестав жевать. — Ты что-то скрываешь, дорогая Бекки. Может быть, пока я спал, пришла еще одна телеграмма?
— Нет, — сказала Бекки, отведя глаза. — Не было больше никакой телеграммы.
Последние известия
Ребекка солгала мужу насчет телеграммы: телеграмма была. Ребекка свернула ее и засунула себе за край чулка. Шероховатый лист терся о кожу и напоминал о себе при каждом движении. Но Ребекка не считала нужным показывать мужу эту телеграмму. Вот что было написано на шероховатом листе:
САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, МИЗУРА, ТОМАСУ СОЙЕРУ. НА ВСЕХ ПАРАХ ЛЕЧУ ДОМОЙ. ПОБИЛИ МИРОВОЙ РЕКОРД СКОРОСТИ. КОРАБЛЬ БЕРЕТ ГОЛУБУЮ ЛЕНТУ АТЛАНТИКИ. ГРУЗ ПОЛНОМ ПОРЯДКЕ. ПЯТНИЦА УТРО ОБНИМУ ОБОИХ. ГЕКЛЬБЕРРИ ФИНН. БОРТ ПАРОХОДА «ТИТАНИК».
Здесь, впрочем, как и в любом другом месте, можно оборвать эту грустную повесть о Сойерах, супругах Томасе и Ребекке, ибо все уже ясно, расставлены все точки над «i», или, как сказал бы Гекльберри, с долгой русской привычкой, — точки над «ё». Может быть, когда-нибудь после я сочту небесполезным снова заняться историей изображенных в этой книге мужчин и женщин и погляжу, какие вышли из них старики…
Впрочем, зачем откладывать в долгий ящик, ибо вот же они, здесь — старики…
Последнее средство
Глубоко задумавшись, Ребекка стояла посреди кухни. На сей раз она бросила в плошку с солью не две, а четыре унции селитры, и муж ел с аппетитом, но даже при такой пропорции, сердце его будет работать еще несколько недель или даже месяцев, а Ребекке захотелось овдоветь немедленно.
Оставалось только одно средство — спорамин.