Свет с Востока
Шрифт:
Поэт смиренно простерся ниц: «О, свет в решетках моих ресниц, Зенит ислама, звезда времен, Копье и панцирь земных племен! И смерть услада, коль бремя с плеч Твоей рукою снимает меч. Но, правоверных сердец эмир, К словам аллаха склонивший мир,
62
Книга первая: У МОРЯ АРАБИСТИКИ
Тебе известен удел певца: Безмерна тяжесть его венца. Глотая зависть, в годах враги Подстерегают его шаги.
Капризно слово: перевернуть
Его значенье — трудней вздохнуть.
Ты сам на надпись мою взгляни,
Потом — помилуй или казни».
Гоня внезапно восставший стыд.
Идет к воротам Харун Рашид1.
А там, как будто два голубка,
Прижались нежно к строке строка:
«Мой ненужный стих сияет посреди твоих дверей,
Как
Поэт халифу к ногам упал. Халиф поэта поцеловал. «Ты — мозг поэтов. Но ты бедняк. Клянусь аллахом — не будет так! Ты был нижайшим в моей стране. Теперь ближайшим ты станешь мне. Врагам навеки закроешь пасть: Тебе над ними дарую власть».
Он долго смотрит в глаза ему, В рабе такому дивясь уму, В ладоши хлопнул — ив тот же час Осыпан златом Абу Нувас: Повел бровями — ив тот же час Бессмертным назван Абу Нувас. Потом простился — ив тот же час Багдад покинул Абу Нувас.
1 Харун ар-Рашид (786-809) — халиф из династии Аббасидов
Книга вторая Путешествие на восток
Ветер задувает свечи и раздувает пламя.
Ларошфуко
У «ВСЕХ СКОРБЯЩИХ РАДОСТИ»
«Каждое слово хранит в себе тайну своего происхождения. Она продолжает оставаться тайной, пока мы не любопытны, пока пользуемся словами по привычке, переданной нам старшим поколением, не вглядываясь в их собственное лицо».
...«Познавая при помощи языка мир вообще и более глубоко — одну из его областей, мы оставляем слова в стороне. За нами остается загадочный остров посреди исплаванного нами мелководного залива, того залива, который мы принимаем за покорившийся нам океан науки. Такого заблуждения не было бы, прильни мы мыслью к острову слова — ведь тогда удалось бы проникнуть в такие глубины истории мира, взойти на такие вершины, что трудно себе и представить: языки земли — это еще одна вселенная со своими яркими и тусклыми звездами, своими страстями и летописанием».
...«Те же, кто все-таки избрали своей специальностью филологию, даже если они не видят в этой "тихой" и "чистой" науке просто убежище от житейских бурь... если для них филологический труд — не источник земного благополучия, а призвание, влекущее их за грань усвоенных ими знаний... как часто эти люди оказываются во власти гипноза! Да, не надо отводить глаза — есть он, гипноз имен, званий, традиции — извечна она, эта страшная заразная болезнь студентов и зрелых ученых: не позволять себе и думать о проверке сложившихся взглядов; исповедывать их всю жизнь, потому что "так принято", "так считает Иван Иванович"; ни в чем не соглашаться с редкими инакомыслящими, спорить ради спора. Насколько это замедлило шаг филологической мысли!»
...«Сколько открытий было бы сделано, не будь мы слишком сговорчивы, не уставай мы чересчур быстро от возражений, не изменяй мы строгости принципа! Это не призыв к свержению учителей, нет, да здравствуют наши учителя! Однако не истина должна существовать, поскольку ее высказывают авторитеты, наоборот, авторитеты неизменно должны существовать лишь постольку, поскольку они высказывают истину...»
66
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
Так думал я в один из февральских дней 1938 года, шагая по камере в ленинградском Доме Предварительного Заключения. Спереди и сзади меня размеренно, как часы, двигались другие арестанты; одни вполголоса переговаривались, другие, опустив голову, предавались раздумьям — о семье ли, оставшейся без кормильца, о своем ли неясном будущем. Стоял тот поздний утренний час, когда призрачная утеха от кружки кипятка с куском черного хлеба уже давно растаяла, а обеденной баланды еще не несут, и заключенные коротают время в хождении кругом посреди камеры, один за другим, пара за парой. Шаг следует за шагом, минута за минутой. Только что пущены в ход часы арестантского срока— только что, хотя кое-кто просидел уже несколько месяцев. Ибо что значат месяцы в сравнении с годами и десятилетиями жизни в тюрьме?
Люди, не знавшие за собой вины, со дня на день ждали освобождения. Скептики, умудренные жизнью, не были столь оптимистичны в прогнозах: всякое бывает, могут осудить и невиновного. Они составляли пока немногочисленную группу, большинство же, особенно молодежь, твердо верило в справедливость: «такое» не может продолжаться долго, «там, наверху» разберутся и освободят всех, кому не место в заключении, кого ждут родные, друзья и работа.
Я, студент последнего курса университета, арестованный за четыре месяца до защиты диплома, озабоченно думал: вот мне пришлось провести в тюрьме целых две недели; это, в конце концов, еще не так много: если завтра-послезавтра выпустят, можно быстро наверстать упущенное, написать и защитить диплом в намеченный срок, в июне, а осенью поступить в аспирантуру. Если освобождение задержится — нас-то здесь немало, с каждым нужно разобраться — наверстывать будет, конечно, все труднее... Но все должно хорошо решиться, не далее конца года! Я живо представлял себе радость встречи с учителями, товарищами и древними арабскими рукописями.
Но освобождение не приходило, и мысли о нем постепенно отступали на второй план. Их место заняла филология, которой годами была полна голова; для студента-филолога это естественно. Занятия на факультете давали большой простор и необходимые данные для создания работ на частные темы. Теперь, лишенный рукописей, книг, бесед с учителями, я обратился мыслью к общим вопросам языка, к предварительным построениям, к обоснованию своего взгляда на происхождение человеческой речи, и посвященные этому раздумья все больше отвлекали меня от окружавшей трагедии.
У «всех скорбящих радости»
67
За четыре с лишним университетских года память сделала некоторые основательные приобретения в мире общей лингвистики, они вели к смелым выводам: не все решения выдержали испытание временем, но ряд из них сохраняет значение и сейчас. Главное же состоит в том, что сосредоточенный труд ума позволил мне от первого до последнего арестантского дня — с 1938 по 1956 год — сохранить активно работавший мозг. Он мог переносить углубленное внимание от предмета к предмету, но никогда не дремал и не погружался в пучину безразличия. В тюрьмах, в ссылке, в каторжных лагерях пришлось убедиться, как это важно для будущих, послетюремных свершений, к которым я себя готовил. Мысли, начавшие эту главу, сопровождаемые моими шагами по камере, явились одной из живительных частиц, сберегших меня самого.
... Итак, мы пока находимся в камере 23 ленинградского Дома Предварительного Заключения, сокращенно ДПЗ. Три буквы, мрачно звучащие при их соединении, остряки за решеткой растолковывают по-своему: «Дом Пролетарской Закалки», «Домой Пойти Забудь». Невдалеке от нашей «внутренней тюрьмы» квартал замыкает старинная церковь по имени «Всех Скорбящих Радость». Название не случайно: ДПЗ был Домом Предварительного Заключения и при царях, здесь, в камере I и соседних, провели последние дни перед казнью Софья Перовская и ее товарищи, отсюда, через темные кованые ворота, поглотившие меня две недели назад, «цареубийц» увезли на виселицу: примыкающее к «внутренней тюрьме» тяжелое коричневое здание местного управления НКВД воздвигнуто в 30-х годах нашего века на месте бывшего окружного суда, где Перовскую и других участников дела 1 марта 1881 года осудили на смерть. Улица Воинова, прежде Шпалерная, в петровское время — Первая линия, многое ты повидала! На месте Всех Скорбящих Радости когда-то стоял деревянный дворец Натальи Алексеевны, любимой сестры Петра I, но напротив двенадцатью окнами выходили на Первую линию покои злосчастного царевича Алексея, умерщвленного отцом, а дальше по той же стороне возвышались палаты казненного тогда же в новорожденном Петербурге адмирала Кикина. А незадолго перед моим арестом электромонтер, пришедший чинить проводку, рассказывал: «Иду по Шпалерке мимо НКВД и вдруг вижу — оттуда, из окна верхнего этажа, выбросился человек. Он умирал на моих глазах в луже крови на тротуаре». А давние кованые ворота распахиваются и смыкаются, вбирая в тюремный дом новых и новых узников. Да,