Свет с Востока
Шрифт:
— Этого не было. Неправда это.
— Будет составлен обвинительный протокол, который вы подпишете. Мы имеем средства, чтобы заставить вас это сделать.
Нажал кнопку звонка, вошел конвоир.
— Уведите.
Я шел потрясенный, все во мне дрожало. Впервые за 25-летнюю жизнь к моим глазам вплотную приблизились мертвящие глаза человеческой лжи, и некуда было деться. Да нет, пусть лучше убьют за эти придуманные преступления, но клеветать на себя... нет, невозможно, нельзя.
В камере я втиснулся под нары, лег среди вповалку простертых хел — отбой уже прозвучал, узникам полагалось отойти ко сну. Думы о только что услышанном неотступно жгли. Внезапно из-под пола раздался протяжный стон, за ним другой,
— Опять...
— Что опять? — спросил я.
— Пытают... — голос его дрогнул. Ужас пробежал по мне.
— Пытают?! Кого?
— Вот тебе и «кого». Таких, как мы с тобой. Чтоб сознавались, чтоб кляли себя, значит...
Он рухнул на свое место, закрыл пальцами уши. Вопли продолжались, порой их перекрывала яростная брань палачей.
В следующую ночь истязания повторились. Наутро старожилы объяснили мне:
— Угол тюрьмы, где мы помещаемся, зовется «Таиров переулок». В него выходят четыре камеры: 21-я, 22-я, наша 23-я и 24-я. Под ними
72
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
в первом этаже — пыточные застенки. Там с нашим братом расправляются, как хотят. До смерти замучают — и это можно, спишут с учета, с котлового довольствия, и дело с концом. Тут никто ни за что не отвечает, наоборот, еще и награждают за усердие. Пару недель назад в тех застенках палачи также вот развлекались, потом вдруг стало тихо, мы уж подумали: все, натешились. Так нет, гляди-ка, опять...
Филимонов продолжал вызывать меня, требовал «признаний». Я все еще держался, но вопли из пыточных камер не выходили из головы. Постепенно сочиненный следователем протокол приобретал стройность и завершенность. Оказалось, что в «молодежное крыло партии прогрессистов» вместе со мной входили Ника (Николай) Ере-хович и студент исторического факультета университета Лева (Лев) Гумилев. Товарищеские отношения на воле, причем неполные — Лева и Ника были незнакомы друг с другом, — дали НКВД «основание» создать нам общее «дело», мы теперь «сопроцессники».
В камере бывалые арестанты спрашивают у каждого о ходе его «следствия», что ему «пришивают», и почти каждый охотно делится переживаниями, ищет поддержки в своей неравной борьбе. Ему дают бескорыстные советы, как держаться со «следователем», как себя вести. Мне сказали:
— Прискорбно твое дело, парень, да уж не так плохо. Здесь, в НКВД, изготовляют шпионов, изменников, диверсантов, а у тебя ничего этого нет! Теперь смотри: «буржуазный прогрессист», за это, конечно, по головке не гладят, но ведь не «фашист»! Считай, выпал счастливый номер. А погляди еще так: упрямишься, твердишь свое «невиновен». Да они, следователи, сами это знают, но ведь спущен план, и должность свою надо отрабатывать. Так вот однажды могут затащить вашу милость под нашу камеру, кости переломают, что тогда? Никакому человеку, никакому делу не будешь нужен, останется в тебе дух после такой пытки — жизни рад не станешь. Это уже называется не жить, а гнить, и может быть много лет!
Все-таки я еще держался. И — дивно устроен человеческий мозг! — несмотря на остроту моего положения, на униженное существование — или именно поэтому? — каждый день приходили ко мне новые мысли, связанные с филологией. По-видимому, настолько было живо приобретенное занятиями в университете, что эти знания развивались уже сами по себе и, вследствие этого, требовали выхода. Я не мог записать мыслей, примеров, доводов, являвшихся мне — иметь карандаш и бумагу подследственным запрещалось, — и по
У «всех скорбящих радости»
73
вторял все про себя, чтобы не забыть. Обитель слова, будящего мысль, филология наполняла мое существо, утешала и отрешала от переживаемой беды. Дошло до того, что я думал о словах разных языков, сравнивал их, приходил к выводам
Упорствуя в отрицании обвинения, я как-то сказал при очередном вызове о презумпции невиновности, про которую недавно узнал. Филимонов рассвирепел — ибо не знал, что это такое, а кроме того слово «невинность» в устах арестанта его раздражало.
— К черту вашу призунцию, я знать ее не хочу! Понавыдумывали иностранных словечек, думаете за них спрятаться!
Вошел другой следователь.
— Что у тебя тут?
— Да вот, — махнул рукой Филимонов, — околесину несет.
— Ты что же, не знаешь, как разговаривать с врагами народа?
Но тут вошедшего позвали к телефону, он вышел. Филимонов мрачно сказал:
— Пора кончать нам с вами. Следствию разрешено применять крайние меры.
Тут его вызвали к начальнику следственного отдела, меня увели.
А назавтра из какого-то служебного кабинета принесли Краузе. Говорили, что это один из «латышских стрелков», первых стражей и защитников Октябрьской революции. Людей привлекали его открытое лицо и открытый характер. Недавно этого человека схватили, вскоре стали часто таскать на допросы. И вот в очередной раз он пробыл там совсем недолго, а вернулся не ногами — на руках тюремной обслуги. Приняв у дверей камеры, товарищи бережно понесли его, положили на ветхие нары, и я увидел: Краузе неподвижно лежал на животе, а посреди обнаженной спины алым пятном била в глаза рваная рана. Невозможно было отвести от нее взгляд, стоя рядом с притихшими товарищами над изувеченным телом. Зло — узаконенное, сытое, прославляемое — торжествовало победу. Но нет, век этой победы будет недолог. Я сберегу себя, чтобы противостоять злу, чтобы радостно смеяться на его тризне.
74
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
Безмерно тяжко взваливать на себя несуществующую вину. Но еще тяжелее, став калекой, лишить себя возможности мыслить и созидать.
26 марта я подписал протокол дознания, «следствие» закончилось. Человек привыкает ко всему. Тюремный быт напряжен, однако мне постепенно становилось не так трудно уединяться мыслью, как вначале: каждодневность одинаковых ощущений притупляет внешние, губительные отзывы души на переживаемое и обостряет внутренние, спасительные. Чем полнее в человеке внутренняя жизнь, тем слабее воздействие на него внешних неудобств — и, конечно, наоборот.
Среди множества, в среднем примерно восьмидесяти, людей, запертых в камере на площади сорок квадратных метров, передо мной с течением времени вырисовывались отдельные фигуры.
Борис Борисович Полынов. Седой, морщинистый, но бодрый член-корреспондент Академии наук СССР, почвовед. Поездка в Англию на конгресс помимо обычных впечатлений наполнила его гордостью от того, что в лондонском научном центре он увидел на видном месте портрет своего учителя — знаменитого Докучаева. Но путешествие к берегам туманного Альбиона обошлось Борису Борисовичу и дорого: его обвинили в том, что он запродал английскому королю советскую Среднюю Азию. Раз так, то к основной вине легко «приши-лись» почти все другие пункты памятной миллионам 58-й статьи Уголовного кодекса: шпионаж, вредительство, террор, диверсия... словом, едва ли не «полная катушка» по арестантскому выражению. Следствие над Полыновым давно закончилось— он сидел уже второй год — и его не трогали, о нем призабыли; тем, кому по должности полагалось «тащить и не пущать», хватало работы по горло: ворота всех тюрем страны открывались перед новыми и новыми толпами попавших в заточение.