У черты заката. Ступи за ограду
Шрифт:
Жерар встал, стиснув челюсти.
— Не знаю, что мне мешает сейчас разбить вам вашу мерзкую фарисейскую морду, — произнес он с тихой яростью.
— О, я не советую вам знакомиться с нашей полицией, — усмехнулся хозяин, тоже вставая. — Смею вас уверить, по части разбивания морд эти парни куда опытнее вас. Одним словом, вот что! Сказанное мною по поводу любых условий остается в силе несмотря ни на что. Честность в игре — закон американского бизнеса. Но работать с нами вы будете, не стройте себе на этот счет никаких иллюзий. В противном случае мне достаточно снять телефонную трубку, чтобы от вас осталось мокрое место. От вас и от ваших планов «честной жизни». Как я это сделаю? О, извольте, не вижу надобности скрывать от вас свое оружие. Вы писали порнографические картины, не так ли? А теперь хотите с нами бороться? Ну что ж… — Хозяин пожал плечами. — Давайте попробуем, дорогой
Жерар молча повернулся и вышел из кабинета.
…В голове и в сердце у него было теперь совсем пусто — ни ярости, ни сожаления, ничего, кроме безграничной усталости. Главное, теперь уже не нужно было ни о чем думать. За десять минут, проведенных в кабинете, все рухнуло и стало совершенно ненужным. Не нужно было ни о чем думать, не нужно было ни о чем беспокоиться, тревожиться, ждать. Все было кончено, все решилось без него. Он шел в толпе, не замечая холода, чувствуя только опустошенность и огромную душевную усталость. Еще полчаса назад он думал о Трисс — о свидании с ней через два дня, о телефонном звонке, о ее голосе. Теперь ничего этого не будет. Он просто опоздал. Этот тип прав: «поздно» слишком часто означает «никогда». Они встретились слишком поздно, и поэтому они никогда больше не увидятся. Странно, что даже эта мысль — это страшное слово «никогда» — не вызывает в нем сейчас никакой боли. Боль теперь тоже ни к чему.
…Да, мастерский удар. Ничего не скажешь. Абсолютный мат. Глупое выражение, — мат не бывает наполовину, но это все же мат абсолютный. Впрочем, этого следовало ожидать. Наивно было думать, что они так просто выпустят добычу из своих рук. Они умеют пользоваться бархатными перчатками, но лишь до поры до времени. Пока есть надежда, что одураченный останется одураченным. А когда все карты выложены на стол, то хватка становится мертвой.
Интересно, знают ли они о Трисс. А ведь это именно она превратила их ход в абсолютный мат. Ты заперт на угловом поле. Принять их предложение — и потерять Трисс. Отказаться — и тоже потерять. Не принесешь же ей газетный скандал в качестве свадебного подарка. Так или иначе, ты ее теряешь. Поэтому остается лишь третий ход. Последний, самый последний.
Жизнь все равно не нужна тебе после того, как ты перестал быть художником. Теперь, когда ты потерял Трисс, — еще меньше. По крайней мере, не будет этой травли в газетах, и она не увидит твое имя вывалянным в уличной грязи. Что ж, это уже кое-что.
Впрочем, подумай еще раз: может быть, есть еще четвертый ход? Нет, об этом даже не думается. Четвертого хода у тебя никакого нет, есть только ход в четвертое измерение — последний шаг, который можно сделать из этой трехмерной вселенной…
Он постоял перед светофором, вместе с толпой пешеходов пересек улицу и медленно побрел дальше. Из входа в метро на него пахнуло волной теплого воздуха, насыщенного характерным запахом подземки. Он снова остановился — машинально, словно боясь уходить в холод.
Люди торопливо взбегали по лестнице безликим стадом, как в знаменитом фильме Чаплина. Жерар сверху смотрел на них отсутствующими глазами, стараясь припомнить, где и когда он смотрел этот фильм. Почему-то стало вдруг очень важно припомнить именно это. Но вспомнить он не мог. Это было еще до войны, в маленьком «синема» захолустного провинциального городишки. Очевидно, во время каникул… Да, он был тогда школьником, это он помнит хорошо. Провинциальные городки Франции…
Один из таких городков вспомнился вдруг ему — один из многих, пройденных на страшном пути июньского отступления. Лазурное небо, на которое смотрели со страхом, потому что в нем каждую секунду могли опять завыть пикировщики; стекло и битая черепица на тротуарах, огромная воронка посреди площади с завалившейся в нее танкеткой; беженцы на допотопных «пежо» и «ситроенах», в тележках, бредущие пешком с детскими колясочками и велосипедами с перекинутыми через раму чемоданами; оборванные солдаты разбитых на границе Бельгии линейных полков; выцветшие листы прошлогодних приказов о мобилизации под скрещенными трехцветными флагами и торопливая надпись мелом на прислоненной к дверям школы грифельной доске: «Сегодня занятий не будет»… Для многих, слишком многих ребятишек эти занятия никогда больше не возобновились.
Ледяной ветер высушил слезы на глазах Жерара, когда он снова побрел вперед, запахнув пальто машинальным жестом. Нет, сейчас думать об этом нельзя. Нельзя думать о Франции, нельзя думать об Аргентине — этой экзотической республике, всегда казавшейся непонятной и немножко нелепой и вдруг ставшей такой родной; нельзя думать о городе, где в старом доме на тихой, тенистой улице живет девушка с ясными глазами и чистым профилем…
Итак, все кончено. Остается лишь поставить точку, и хорошо, что это произойдет здесь, в этом проклятом городе, вдали от всего, ради чего стоило жить. Вдали от Франции, вдали от жены, вдали от любимой. Здесь нет ничего, что может в последний момент остановить его руку жалостью или сожалением. Так лучше. Нужно только уметь это сделать. Хотя такое умение приходит обычно само собой, этому не учатся… Хорошо, если бы до конца остаться таким же спокойным. Удастся ли? Впрочем, какое это имеет значение. Не об этом же теперь думать, в самом деле… Теперь, когда вообще можно не думать ни о чем. Единственное, о чем еще стоит подумать, — это как это сделать. Придется купить револьвер, говорят, это надежнее всего…
Странный покой медленно вливался в его душу. Какими наивными, какими детски наивными были все его мечты, все его планы на будущее… Мыльные пузыри, мираж, наваждение голубой звезды. Неумолимый рок, страшная «мойра» древних трагедий настигла его, уничтожив одним ударом. Мойра? Или в наши дни это называется иначе? Это можно назвать как угодно — мойрой или бизнесом — и представить в каком угодно виде — разъяренной фурией с аспидами в волосах или корректным пожилым джентльменом. Дело не в имени и не в облике, дело в том, что от этого ему уже не спастись…
Постепенно стало темнеть, ветер усилился и стал еще более пронизывающим, вокруг зажигались огни реклам. Огненные разноцветные буквы бежали вверх и вниз, вертелись, кувыркались, кричали о чем-то, уже не имеющем для него никакого смысла.
Было уже совершенно темно, когда Жерар очутился где-то на территории порта и вышел на пирс. У него под ногами, маслянисто переливая огни фонарей, плескалась тяжелая ледяная вода. Он поднял голову, щуря слезящиеся от ветра глаза. В непроглядном мраке мигали далекие огоньки — маяки или пароходы. Перед ним лежала Атлантика — ночь, ветер, тысячи километров водной пустыни. На другом ее конце эти же ледяные волны бились о гранитные причалы Гавра и Шербура, врывались в Ла-Манш, омывая подножия дуврских меловых скал, ревели в каменном лабиринте норвежских фиордов и, уже застывая в последнем усилии, лизали кромку арктических льдов. Земля, маленькая планета, подобно брошенному из пращи камню летела в пустоту, в бездонные океаны вечности. Что из того, если на ней погаснет жизнь какого-то Жерара Бюиссонье — невообразимо малого ничтожества, песчинки из песчинок?
«…Если я рассказал Вам свою историю — всю, ничего не утаивая и не щадя Вашей чистоты, — я сделал это по двум причинам. Первая — та самая, которая заставляет верующих исповедоваться перед смертью. Сегодня я понял, что нельзя уходить из жизни с грузом нераскаянного преступления на сердце. Трисс, не осудите меня за то, что я сделал Вас моей исповедницей. Вторую причину следовало бы назвать первой, и она заключается в следующем. Трисс, в подобном письме нет места недомолвкам. Я знаю, почему Вы играли мне Четырнадцатую сонату, и я видел Ваши глаза в последний момент нашего прощания. Моя любимая, насколько легче мне было бы умереть, не будь всего этого! Но это было, Трисс, и Вы должны знать, что я был недостоин Вашей любви. Поймите Это до конца и не ищите никакого благородства в принятом мною решении. Я кончаю с собой из-за самой обыкновенной и недостойной мужчины трусости и ужаса перед окружившими меня обстоятельствами, с которыми у меня нет сил бороться. Я давно уже сломлен и умерщвлен духовно, я был живым мертвецом в блаженный и проклятый час нашей встречи, и моя физическая смерть ничего по существу не меняет — она может лишь закрепить уже совершившийся факт».
Жерар отложил ручку и закурил. Американские спички — картонные, их нужно было отрывать от книжечки — были слишком маленькими, чтобы раскурить трубку в один прием. Истратив две, Жерар с равнодушным удивлением отметил, что дрожь пальцев исчезла. Он был совершенно спокоен.
Встав из-за письменного стола, Жерар прошелся по комнате и остановился перед камином, в котором тлела горсть каменного угля.
Несколько минут он стоял, попыхивая трубкой, глядя на перебегающие по раскаленным угольям голубые язычки пламени, потом вернулся за стол и позвонил.