Валдаевы
Шрифт:
— Такой же мироед, как ты.
Мужики расхохотались, потому что по ступенькам поднимался легкий на помине отец Иван. Он перекрестился и прошел в церковь. За ним повалил народ. К питерцу подлетела Нина Чувырина — стройная и подвижная, как ящерка, кокетливо завела глаза:
— Александр Иваныч, нынче после обеда пойдем венки в Суру бросать. Может, и вы с нами?
— Спасибо за любезное приглашение — обязательно пойду.
Нина, как мышка, юркнула в церковные двери. Всю заутреню она была словно во сне — ничего не видела и не слышала. Вспоминала, как в позапрошлом году, в летние каникулы ходила
Начинается Сура с резвого родничка. Совсем неширокий тот ручеек. Бежит он по полям и лугам, меж мшистых валунов, и на пути своем не замечает, как сбегаются со всех сторон другие ручьи и речушки. Незаметно превращается Сура в бурливую и пенистую реку. Точно так же, на ходу, разрасталась и ширилась толпа молодежи, шедшая после полудня к Суре, — из каждого двора, словно горох из стручка, сыпали на улицу парни и девки; толпа ширилась и ширилась, валила на землю кленики, воткнутые возле изб.
Танцевали на ходу, играли на гармошках, на дудках, пели. Оживленная, праздничная толпа напоминала колышущийся на ветру цветущий луг — каких только здесь нет налобных лент, вышивок, венков!
Замужние бабы высовывались из окон, выходили за ворота и, окликая девок и молодок из родни, одаривали их пресными, сдобными лепешками и крашеными яйцами.
Принимай, бурливая Сура, уноси в неведомые дали кленовые венки!
Шуми, прибрежный лес, веселыми голосами девчат и парней! До поздней ночи не знай покоя, наряжай зелеными ветвями «лесовушек».
Завертелись на полянах хороводы, провожая красную весну и встречая плодородное лето.
Позабыв обо всем на свете, Нина с Александром забрели далеко в лес.
Там улыбались ландыши, приоткрыв свои белые зубки. Дрожали, звенели синие колокольчики, в которых копошились пчелы. Заботливые жуки, пролетая над влюбленными, громко шептали:
— Дру-ж-ж-ж-и-и…
Ветер обнимался с рябиной, увешанной белыми кисточками цвета. На нее опустил было свою лапу-ветку дуб-молодец, но ветер, сердясь, ревниво отстранил ветку:
— У-у-уйд-д-и-и…
Отец Иван, озабоченный и растерянный, вышел на кухню и спросил жену:
— Капа, ведь ты хорошо по-мордовски понимаешь, переведи-ка мне эту проповедь слово в слово.
— А что случилось? — Попадья была встревожена растерянным видом мужа. Сперва она прочитала про себя и, боязливо озираясь, сказала:
— Не смей прочитать прихожанам!
— Уже прочитал. Переводи!
Попадья перекрестилась и начала:
«Прихожане! Осенью наступит пора собирать ругу. Сами вы понимаете, что это дело — божье. Так что вы от меня не прячьтесь, как тараканы от солнца, скупость свою запрячьте подальше. Если кто-нибудь из вас, кроме меры ржи, преподнесет мне курочку, либо поросеночка, или тем паче овечку, тому бог пошлет во сто крат больше. Ибо сказано в писании: „Рука дающего — не оскудеет“.
Но знаю я
Старики и старухи, мужики и бабы, девки и парни! Нет среди вас ни одного порядочного прихожанина — все вы друг дружку обманываете, прелюбодействуете и в прочих смертных грехах живете. Однако когда исповедуетесь, мы отпускаем вам все ваши грехи, хотя и сами в тех же грехах виноваты перед господом богом. Но учтите, что мы все же — пастыри ваши, а вы — овцы. Особой милостью одарит бог тех из вас, кто будет мне пахать, сеять, хлеб жать, снопы вязать и платы не потребует.
Когда мы ходим с молебном по вашим избам, вы спаиваете нас, а потом смеетесь над нами, когда мы сквернословим или деремся, когда делим ружное. По-божьему ли это? Будто сами вы никогда не напиваетесь и не деретесь. И ежели не перестанете вы издеваться, придется мне, православные, уйти в Петраксино и сделаться там муллой. В последний раз увещеваю вас. Аминь!»
Тяжело отдуваясь, утирая ладонью пот со лба, отец Иван смотрел на попадью. Та еще раз перекрестилась:
— Батюшки! Чего натворил!.. Не дай бог твоя проповедь до владыки дойдет — ведь сраму не оберешься!.. Расстригой останешься! В толк никак не возьму, как ты заметить не мог таких слов, кои по-русски и по-мордовски одинаковы: скотина, диакон Ревелев, мулла?
— Все мы задним умом сильны, — отец Иван немного успокоился, сел на лавку. — Ай-яй-яй, ну и провел меня наш паршивец!.. Слова, про которые ты говорила, в моей проповеди были, да смысл в них другой…
В тот вечер сын Александр дома не ночевал — вернулся поздно и завалился спать на малом сеновале над конюшней; проснулся к полудню, когда вернулся со службы отец. Хмуро уставился на сына, спросил с напускным спокойствием:
— Чего нового скажешь?
— А чего у меня нового? На сеновале заночевал. Ночь была теплая. А ты как почивал?
— Почивал, спрашиваешь? Всю ночь глаз не сомкнул. А почему — ты сам должен знать. Кто тебя позорить меня позволил? Ты чего на меня, как невинный ягненок, уставился? Ты во что проповедь мою превратил? Понимаешь, ведь надо мной всем селом смеются!
— Ты, отец, со своей совестью сперва посоветуйся. О чем она тебе говорит? Я тебе скажу, о чем: о том, что в проповеди чистая правда, что и сам ты думаешь так же… По Алову ходишь, как нищий, а у самого в городе — пять тысяч в банке. Для кого копишь?
— Для тебя, хотя бы. А кроме тебя, еще четверо меньших. Их тоже надо вывести в люди. Не рано ли взялся учить меня? — отец отошел к двери, постоял, словно в раздумье, затем вернулся на прежнее место. — Так знай же, не приведет твоя крамола к добру. Не приведет! Помню, когда учился, у нас в семинарии тоже вот такие, как ты, были… смутьяны-атеисты… А что из них потом вышло? Ни богу свечка, ни черту кочерга. А двое в Сибирь пошли. И ты… знай, сын мой, коль заработаешь своей крамолой на шею конопляный галстук, слова не замолвлю за тебя и в поминальник не запишу!