Чума в Бедрограде
Шрифт:
Только разве она спасёт.
— И всё равно… я хочу рассказать тебе о том, что происходит. Хотя бы в двух словах. Дело… да ты хоть сядь, у тебя постельный режим!
За окном всё ещё темно, но в до сих пор почему-то не просохших лужах зарождается — ещё не солнце, но первое светлое небо. Максим, чуя его, чуя, как утекает серебром время, сорвался с места, но поймал себя — просто нервно шагнул.
— Как знаешь. Дело не в подписи, должности или разрешении. Просто так честнее.
Конечно, не в подписи, не в должности, не в разрешении.
Для
Скажет Ройш — похожий на обугленную палку, всегда прямой и вышагивающий метрономом. Он козырная карта против любых должностей. У него четырнадцатый уровень доступа и магический бумажный посох в руках, он исполнит любое желание, если знаешь, как попросить. Зачем нужен завкаф одной отдельно взятой кафедры одного факультета, когда преподаватель методологии и истории древнего мира пропускает через свои руки весь документооборот Университета?
Про разрешения и говорить смешно. Максим — голова гэбни, глава гэбни, он эти разрешения и выписывает.
А Габриэль Евгеньевич — ставленый завкаф, харизматичная личность, нужная для вдохновения пламени в студентов и публичных выступлений. И всё бы ладно, всё бы хорошо — сиди и ваяй трактаты в своё удовольствие — пока не напомнят, да ещё и так.
Всё это чушь.
Дима (и что он всё крутится в голове, окаянный) тогда же, давно, спросил, не смешон ли он сам себе. Габриэль Евгеньевич помнил: позже, когда его не стало, стоял в туалете и смеялся в зеркало — упорно, с надрывом. Всё ждал, что поможет.
Не помогло, разумеется.
Ещё раньше, когда пропал Гуанако (Серёжа!), впрочем, не смеялся — и тоже не помогло.
А теперь есть Максим. Сперва казался скучным, Габриэль Евгеньевич держал его при себе — так, самолюбования ради, а потом вдруг понял: Максим не пропадёт. Разверзнется земля, небо пожрут языки пламени — а он всё равно будет рядом, со своими, пусть неповоротливыми, представлениями о любви и честности.
Когда только стали ночевать в одной постели, Максим полторы недели ходил с кругами под глазами — не мог спать, но и тронуть тоже не мог без разрешения.
Как цепной.
— Слушай меня! — Максим схватил Габриэля Евгеньевича за плечи и развернул к себе лицом — резко, почти больно. — Я знаю, знаю, что виноват. Можешь сердиться, не прощать — пожалуйста. Но сейчас не время для спектаклей. Бедроградская гэбня перешла к решительным действиям…
Спектаклей! Как тут не усмехнуться, не попытаться увильнуть, выскользнуть.
Никому, даже Максиму, честному и прямому, как кирпич, нет дела до того,
У Габриэля Евгеньевича сложный организм. Полубританец — значит, устойчивость к большинству наркотических веществ и нетипичный гомеостаз; полукассах — никогда не знал кровного родства, о кассахах после Революции молчат, они несуществующий народ, не заслуживающий знать правду о своих корнях; сын женщины — склонен к острым психическим отклонениям при обитании в стране, где население выпекают в алхимических печах. Да что уж там, у него справка есть и три месяца медикаментозной терапии за плечами.
Он знает, что все знают, что он странный.
Он знает, что злоупотребляет собой.
Когда пропал Гуанако, Габриэль Евгеньевич падал в картинный обморок перед тогдашним завкафом — полуслужащим при Бюро Патентов: вдруг поможет. Да что там; этим маем Максим же попросил его устроить обморок перед Ройшем — у него-де какие-то проблемы. Устроил, он хороший актёр, он даже — чего уж — любит это делать и по менее судьбоносным поводам.
Но ведь это не значит, что у него не может в самом деле моросить в голове, болеть живот или ломаться руки!
Почему они все отбирают у него право в самом деле чувствовать себя плохо?
У него сотрясение мозга — и справка, наверное, есть.
Пожалуйста, просто ещё немного постоять у окна, от открытой форточки так прохладно и свободно.
— Габриэль, послушай! Мы никогда с таким не сталкивались, они совсем одурели, опасность грозит всему городу! Я ходил к фалангам, я предъявлял доказательства — без толку. В Бедрограде настоящая политическая война.
— Если не ошибаюсь, Поппер сказал, что мне нужен покой.
Максим отпрянул, только зубы щёлкнули. Потряс волнистыми волосами (такими красивыми, когда растреплются), беспокойно спросил:
— Тебе плохо?
А как ещё ему может быть? Максим, когда бил, думал о безопасности, остальные же — так просто, смеясь. Потому что бить весело. Потому что он, Габриэль Евгеньевич, любит страдать, и никак им не объяснишь, что — нет, не любит.
Он ведь даже не против этого вертепа, он ведь даже готов сделать вид, что смеётся вместе со всеми; но неужели о том, чтобы не били и не издевались, нужно просить отдельной графой?
Попросить Ройша издать фальшивый указ о ненасилии над завкафом.
Шутники бы оценили.
— Всё как всегда, — Максим говорил тихо, не давал себе воли, но кого этим обманешь, — не отвечаешь. Всё время молчишь и отмахиваешься, как будто я идиот. И потом обижаешься, когда решения принимают за тебя. Хотя бы попробуй быть логичным, я тебя умоляю.
Когда-то Габриэль Евгеньевич влюбился в Гуанако, а тот пропал. Потом был Дима, и никто вроде как не влюблялся, но и он пропал. Потом обнаружился Максим, но влюбляться было страшно, дико и страшно, и только через много лет, когда Гуанако и Дима воскресли, всё прояснилось.