Чума в Бедрограде
Шрифт:
Впрочем, за долгие годы ношения, наверное, и правда полюбила. Надо честно признаться хотя бы самой себе, что это сперва было типа в благодарность за трогательный знак внимания, а теперь она и сама такие покупает.
Привычка — страшная вещь.
— Не переживай ты так, тебе же вредно волноваться, — примирительно сказала Бровь. — Я даже согласна с тем, что план был рискованный и с переизбытком переменных. Но всё ведь сложилось и уже почти закончилось, а ты ведёшь себя так, будто произошло что-то страшное.
Не-а, ноль звёздочек на борту, попытка дружелюбия не засчитывается.
— А к-к-как б-будто не п-п-произошло! Эпидемия ч-чумы в Б-б-бедрограде — это к-как б-будто мелочь!
И опять! Ведь папа вроде как даже и прав, но говорит это с такой непоколебимой уверенностью и настолько не допуская возможности существования других мнений, что не продемонстрировать ему обратное — ну просто преступно же!
Бровь надулась, изо всех сил сдерживая желание вопить с подвываниями:
— Нет, не мелочь. Я даже не буду пытаться делать вид, что так и было задумано. Да, случилась ошибка — я не знаю, почему, я же не влияю на судьбы мира, мне даже никто не рассказывал, как Университет вообще обо всех этих таинственных бедроградско-гэбенных планах узнал. Но знаешь, в чём отличие Университетской гэбни от тебя — и, тонко намекну, отличие в лучшую сторону? Они что-то где-то сделали не так — и теперь пытаются исправить. Причём, по-моему, довольно остроумным способом. А ты сидишь и ноешь, что они глубоко неправы. Неправы — исправят. Нужно же не ковыряться в том, кто прав и виноват, а делать что-то.
— П-п-проводить над своими ст-тудентами экспериментальные медицинские п-п-процедуры под руководством неизвестно к-к-кого, д-да? От-тличное решение.
Бровь с папой метнули друг в друга гневные взоры и отвернулись в разные стороны.
Неизвестно кто, между прочим, явно предпочёл бы бухать в Порту со Святотатычем-младшим — то есть это, светилом-мировой-науки-идеологом-всероссийского-соседства-доктором-наук Гуанако, — а не прыгать между бесконечными студентами с фонендоскопом в зубах. Сам Гуанако, кстати, тоже ведь просто с корабля неудачно сошёл, явно не собирался светить мировой науке по всему Университету, а пришлось — мелькает то тут, то там на грузовиках с халатами и прочей фанаберией из Порта. И Максим (Аркадьевич) вряд ли собирался не спать сутками (видела Бровь его рожу), бегая по фалангам. Попельдопель так даже и не скрывал своего отношения к экстренным ситуациям.
Но ничего, все работали и не жаловались. Ну то есть жаловались, но так, гм.
Не отрываясь при этом от работы.
Оба Шухера обиженно сопели, заставляя лирически колыхаться попельдопелевские дипломы.
— В-ванечка, я п-п-просто п-прошу тебя д-думать своей головой и не лезть т-т-туда, куда тебе пока рано.
— Подделать мне справку и запретить участвовать в процедуре — отличный способ научить думать своей головой, ага.
— Я ничего не п-п-подделывал! — возмущённо воскликнул папа — и, кажется, он не врал, или как минимум очень верил, что не врал. — У т-тебя слабое сердце, может не в-выдержать. Не хват-тало ещё, чтобы т-т-ты… чт-тобы с т-т-тобой… В к-конце концов, т-ты не
Ну что за чушь, а? Разумеется, Бровь не может умереть от какой-то там твири, тем более в разгаре действия. Вот в самом конце, когда злодейскую Бедроградскую гэбню уже накажут, её головы, да, могут вырваться, наброситься где-нибудь в тёмном переулке — или нет, скорее прямо среди бела дня, ибо в отчаянии!
И тогда Бровь эдак лихо сиганёт за какой-нибудь ящик (ну или куда-нибудь там), укрываясь от пуль, а Максим (Аркадьевич) прикроет её — у гэбни же есть табельное оружие. И она подкрадётся со спины, и её даже успеют заметить, но не придадут значения, потому что кто может ожидать, что обычная студентка, одна из многих, догадается огреть по затылку обломком трубы (ну или чем-нибудь там).
И потом ей до конца учёбы будут ставить все экзамены автоматом.
В благодарность.
А папа будет удивляться, почему же так выросла её успеваемость, но она только улыбнётся, закурит портовую самокрутку (потому что ей подарят целый ящик — тоже в благодарность) и не ответит.
Вот это — да, это реальная угроза. А что не выдержит хвалёно слабое шухеровское сердце — бредятина.
— Папа, я хочу помогать! — всё-таки повысила голос Бровь. — И, как уже было сказано где-то в начале обсуждения, запрещать мне это — свинство!
— Т-ты можешь умереть! — нездорово высоко взвизгнул папа.
— А ещё могу спасти пару десятков людей! Честное слово, ну что за эгоизм? Как будто всё в этой жизни нужно делать только ради себя. «Кому это ну-у-ужно?» — Университетской гэбне! Ройшу! Габриэлю, простите, Евгеньевичу! Другим людям, которые мне нравятся, а поэтому это всё — и провокации, и твирь, и, может, что-нибудь ещё — нужно и мне. И я прекрасно знаю, что всё у меня со здоровьем в пределах нормы, от физкультуры вот не освобождают. Не хочешь по-честному — попрошу кого-нибудь ещё раз меня осмотреть. Подтвердят — приду извиняться. Нет — выставишь себя свиньёй в моих глазах.
Папа сидел без движения, налившись неуютно-красной краской и мелко постукивая пальцами по столешнице.
Отлично сработано, Бровь. Просто отлично. Самое время довести родного отца и одного из всего трёх функционирующих медиков до удара.
— Т-т-там много народу, на п-п-повторные осмотры нет…
— А у меня связи, — брякнула Бровь, соскочила со стола и вышла.
Не очень твёрдо и не очень решительно.
Ну почему ей всегда становится стыдно минуты эдак на пол раньше, чем следовало бы?
Разумеется, в коридоре она врезалась прямиком в Диму, который занимался тем, что дёргал все двери подряд, извинялся, захлопывал их обратно и носился взад-вперёд.
Дима? Один из двух оставшихся человек, которые могли бы её осмотреть? Вот тут, в пустом коридоре? Какое удивительное совпадение, что бы оно могло значить?
Судьба определённо издевалась над Бровью.
Её саму всегда раздражали люди, не способные определиться, чего им надо, — и вот, конечно, здравствуй, Сигизмунд Фрайд.