Чума в Бедрограде
Шрифт:
От бумаг в кармане — бесконечных расшифровок бесед из далекой степной камеры — глаза не прикроешь, так и так прожигают подкладку плаща, брюки, кожу — до самой серёдки, до нутра. Только и остаётся, что сжимать их пальцами — крепче, до боли — чтобы хоть — не впустую ожог.
Если не дворами, то по Шолоховскому переезду.
В жёлтых фонарных кляксах Бедроград мокрый, словно только что вынырнул из пучины морской, словно ещё убегают под поребрики последние солёные потоки, и бурые гнилые водоросли путаются в ногах. Из этого морока нет спасения — город-порт, город-Порт, силок для случайных, костёр для невинных.
Жжёт-горит невыносимо,
С расшифровок всё началось — когда-то давно, когда не было ещё ни Максима, ни завкафского кресла, когда ещё не болела так голова. Глупо; Габриэлю Евгеньевичу просто хотелось знать, зачем Гуанако убил Начальника Колошмы, зачем он сам умер. Или Диме хотелось — он уже и не помнил, помнил только, что тот один раз ворвался домой — запыхавшийся (высокие ступени башни), лихорадочно-весёлый. Сказал — Стас Никитич-то, добрая душа, романтик, с Колошмы очутился в Порту, у него нашлись копии расшифровок, давай читать. Сказал — прочитаем и сожжём, но один-то раз можно, это же не политика, это просто чтобы знать.
Сказал — ничего в этом нет опасного.
66563: Знаете, чем категория веры лучше категории морали? Верить можно в то, во что хочется верить. (Усмешка.)
Малых Скопнических в Бедрограде два: один настоящий — в Старом Районе, и второй — поддельный, ложный, названный в честь — в новых. Настоящего Габриэль Евгеньевич не заслужил, как не заслужил того, чтобы Диму потом посадили, как не заслужил знать, что чумной изолятор сгорел, как не заслужил их с Гуанако возвращения в Бедроград.
Он же не хотел никому делать больно, не хотел поездок в Ирландию — зелёную и пьяную; не хотел, вернувшись, увидеть Максима таким чужим и спокойным. Всё, всё разрушилось и склеилось кое-как, криво, каракульно и внахлёст; и Максим запер его в башне, чтобы больше не убегал, и Дима остался — один и маленький, и у Гуанако больше нет за зрачками зелёных ирландских холмов, только тихая, тихая радость: спасибо, что всё закончилось.
Ю. Б.: Не будьте Андреем, слушайте ушами. Тот факт, что я мало смеюсь, не означает, что мне не весело. Видите — вполне улыбаюсь. Можете рисовать звёздочку на борту.
66563: Было бы чем — нарисовал бы.
Ю. Б.: Охранники со стопками бумаги и упаковками ручек всё ещё к нашим услугам.
66563: А это может быть уместно, как и ещё несколько пачек сигарет. (Усмешка.) Сложу из бумаги кораблик и нарисую звёздочку. В корабликах меньше мелодраматизма, чем в журавликах. (Усмешка.)
(Пауза, шаги, скрип двери.)
Ю. Б.: (Неразб., пауза, скрип двери.) Скоро будут.
66563: Спасибо. И ложитесь спать.
Габриэль Евгеньевич не знал, где находится здание Бедроградской гэбни — тайное, настоящее, не то, куда ходят в поисках чемоданов — но знал: если раскаяться, признаться, вернуть расшифровки — всё изменится, вернётся, и никому не нужно будет умирать, и никому не нужно будет воскресать, и перестанет так ныть и вертеться голова. Воздух — мутный, клубящийся, тошный — солгал, не пролился дождём; дома в
За одним из домов мелькнула бархатная тень, осторожно прильнула к парапету: грифон. Грифоны знают, где сердце Бедроградской гэбни, грифоны чуют кровь и по крови идут-ведут. Габриэль Евгеньевич замер было (страшные когти в мягких лапах), сердце трепетнуло в грудной клетке птицей, но потом усмирилось. Самому ему не дойти, не найти, сам он не ведает путей города; только грифоны с охровыми звериными глазами, с красными страшными языками укажут дорогу. В мохнатом фонарном свете померещилось даже: увидел силуэт, крылатый, бесшумный, похожий на ночного мотылька. Поспешил следом — и ноги почти оторвались от земли, почти взлетелось.
Так и двигались по городу в поисках здания Бедроградской гэбни: два мягких, бархатных хищника и один человек, перепархивающий больной птицей. По улицам, проспектам, мимо закрывшихся на ночь магазинов и колыбелей квартир — завернув в один из переулков, грифоны клёкотнули вдруг несвоими голосами и взвились на крыши соседних домов. Привели, значит, по кровавому следу через весь замутившийся тиной город; милые. Габриэль Евгеньевич оглянулся — но нет, просто дома, глухие, почти без окон; зачем же — сюда?
А вот зачем: через переулок, разбрызгивая свет фар и не визжа тормозами, пронеслось такси, под его колёсами — мелькнуло маленькое чьё-то тельце, без крика и удивления — просто так. Такси остановилось всё-таки, и всё остановилось, остекленело; Габриэль Евгеньевич понял — он подглядывает тайну, и приветливый автор не спешит перевернуть страницу, чтобы можно было вчитаться, запомнить каждую строчку, каждую чёрточку, чтобы потом рассказать всё как было.
Габриэль Евгеньевич рванулся вперёд — скорее, скорее, были бы прокляты эти неверные мягкие ноги, вязнущие в асфальте, проваливающиеся в него по лодыжку. Переулок растягивался резиной, издевательски хохотал, но Габриэль Евгеньевич добрался-таки. На асфальте, аккуратно между луж, не намокнув ни в одной, лежала какая-то незнакомая девочка — с длинными волосами, с нелепо вывернувшейся головой, так вывернувшейся, что глаза заливает красным, и нет сил шевельнуться, и можно только кричать, но крик давит мягкими грифоньими лапами ночь. Он знает её, должен узнать, должен запомнить —
Если бы время не разморозилось и не побежало опять —
«Это просто дурновкусие», — сказала бы она.
«Как тебя зовут? Что произошло?»
«Я же с самого начала говорила, я говорила! Хотя, конечно, неплохая подводка получилась. Если бы можно было прожить второй раз… — и повернула бы свою выломанную голову, и прибавила: — А вы знаете, что все в курсе, что вы носите очки с простыми стёклами?»
— если бы время не разморозилось и не побежало опять.
Но оно разморозилось и побежало, и Габриэль Евгеньевич обернулся на затормозившее в нескольких метрах такси. Из такси коротко и по-деловому выскочили два человека (и их он тоже знает, должен знать, должен узнать!), побежали к девочке военной трусцой. К девочке и к Габриэлю Евгеньевичу, и ему вдруг стало страшно, очень страшно, потому что понял: сейчас загорится всё вокруг жёлтым фонарным светом, и не останется ни тел, ни следов, никто не вспомнит и не сумеет доказать. И в последней нелепой попытке он дёрнулся, выломал свою смешную голову, рванулся — лишь бы разомкнуть, разверзнуть эту душную липкую ночную грифонью влажную лихорадочную темноту —