Деревянные кресты
Шрифт:
Несмотря на смерть, преслдующую насъ и выхватывающую изъ нашихъ рядовъ въ любое время кого ей вздумается, безсмысленная увренность еще сильна въ насъ. Неправда, не умираютъ! Разв можно умереть, когда сидишь при свт лампы надъ блюдомъ, такъ крпко пахнущимъ лукомъ?
Впрочемъ, мы никогда не говоримъ о войн: это запрещено за столомъ. Запрещено также употреблять грубыя выраженія и разговаривать о служебныхъ длахъ. За каждое нарушеніе вносится десять сантимовъ штрафа въ общую кассу — это наша ежедневная игра.
О чемъ мы говоримъ? Обо всемъ, вперемежку.
У самыхъ хмурыхъ не находится для разсказа грустныхъ воспоминаній.
Однако, они извдали трауръ, горе. Да, но это прошло… У человка отъ жизни остаются только счастливыя воспоминанія, другія стираетъ время; нтъ скорби, которую не залечило бы забвеніе, нтъ потери, отъ которой не утшились бы.
Въ прошломъ все прекрасно; издали люди кажутся лучшими. Съ какой любовью, съ какой нжностью говоримъ мы о женщинахъ, о возлюбленныхъ, о невстахъ. Вс он чисты, врны, радостны, и послушать насъ въ эти вечера, подумаешь, что кром счастья въ жизни ничего нтъ.
Иногда что-то щелкаетъ объ стну, какъ ударъ хлыста. Кракъ! Это шальная пуля.
— Войдите! — кричитъ Демаши.
— Нужна была война, чтобы мы поняли, что мы были счастливы, — говоритъ всегда серьезный Бертье.
— Да, нужно было узнать горе и страданія, — поддакиваетъ Жильберъ.
Раньше мы не знали, мы были неблагодарны…
Теперь мы упиваемся малйшей радостью, какъ сладкимъ блюдомъ, котораго обычно лишены. Счастье повсюду: счастье — это землянка, куда не протекаетъ дождь, хорошо согртый супъ, охапка грязной соломы, на которой спишь, забавная исторія, разсказанная товарищемъ, ночь безъ дежурства… счастье! но вдь оно заключено въ двухъ страницахъ письма изъ дому, на дн кружки рома. Камень, простой камень въ луж грязи, на который можно было бы поставить ногу — и это счастье. Но, чтобы понять это, надо пройти черезъ лужу грязи.
Я пытаюсь проникнуть въ будущее, увидть то, что будетъ посл войны, въ томъ туманномъ и позлащенномъ, какъ лтняя заря, грядущемъ.
Доживемъ ли мы до него? И что дастъ оно намъ? Смоемъ ли мы когда-нибудь съ себя это долгое страданіе? Забудемъ ли мы когда-нибудь это горе, эту грязь, эту кровь, это рабство?
Бурланъ всталъ и пошелъ за скрипкой. Онъ самъ смастерилъ ее изъ коробки отъ сигаръ и двухъ струнъ, которыя онъ выписалъ изъ Парижа, и этой игрушк, этому цирковому инструменту мы обязаны нашими лучшими вечерами.
Онъ настраиваетъ ее — два жалобныхъ звука — и вс умолкаютъ.
Музыка — нашъ общій другъ. Онъ играетъ adagio изъ Патетической Симфоніи Бетховена. Все стихаетъ… Музыка страстная и нжная, какъ наши сердца. Есть ли что-нибудь патетическое въ этихъ трепетныхъ звукахъ? Нтъ… Это томительная прекрасная мечта. И потомъ, не все ли равно, что онъ
Бертье слушаетъ, сложивъ руки, пріоткрывъ ротъ. Жильберъ закрылъ глаза сплетенными пальцами, и виденъ только его прямой лобъ упрямаго ребенка.
Сюльфаръ принялъ серьезный видъ, на лиц его сосредоточенное выраженіе, какъ будто онъ силится понять. Я закрываю глаза, чтобы ничего не видть.
Затмъ Жильберъ, у котораго красивый голосъ, поетъ вполголоса романсы, и вс мы подпваемъ ему. И мы вспоминаемъ Парижъ, прекрасный Парижъ осенью, когда мокрые отъ дождя тротуары отливаютъ при свт фонарей.
Мы поемъ послднія парижскія псенки, голоса наши крпнутъ. Откинувшись на спинки стульевъ, мы беззаботно оремъ отъ избытка радости. Уже не слышна скрипка Бурлана, заглушенная нашимъ шумнымъ хоромъ…
— Слушайте!
Наступило внезапное молчаніе. Бурланъ остановился съ приподнятымъ смычкомъ. Лица удивленно вытянулись… Мы тревожно прислушиваемся.
Что это такое?
Опять такой же ударъ кулакомъ въ дверь, и чей-то голосъ раздается въ ночи.
— Раненый!
Быстро открываютъ дверь; онъ входитъ, и глаза его начинаютъ мигать.
Онъ блденъ, подъ большими глазами у него огромные круги. Лвая рука лежитъ на перевязи изъ большого грязнаго платка, на которомъ расплывается красное пятно, и, когда онъ идетъ, кровь, просочившись до его неподвижной кисти, капаетъ на землю.
— Нтъ, не надо рома. Я предпочитаю вино.
Рука Монпуа дрожитъ, когда онъ подноситъ ему вино. Молча, чувствуя неловкость, мы окружаемъ товарища. Энергія его упала, онъ тяжело опустился на стулъ. Слышно только бульканье вина въ его засохшемъ горл.
Собака проснулась. Она встаетъ, нюхаетъ слдъ и каплю за каплей вылизываетъ съ пола еще теплую кровь.
Еще шесть дней, шесть дождливыхъ дней въ окопахъ, и вотъ мы снова на ферм.
Я пишу. Монпуа, съежившись, согнувъ спину, сидитъ у самой печки, трубка его потухла. Слышно только, какъ закипаетъ супъ, и какъ тяжело дышитъ старикъ.
Я нахожу, что онъ измнился со времени наступленія. Онъ не шутитъ съ нами, какъ бывало раньше. Цлыми часами онъ молча сидитъ на своемъ низкомъ стул и, когда мы говоримъ между собою, онъ поворачиваетъ голову и слушаетъ насъ съ такимъ видомъ, какъ будто опасается какой-нибудь грубой выходки.
Жена его говоритъ, что онъ боленъ. Однако, онъ не жалуется. Она ворчитъ, что онъ не хочетъ обращаться къ врачу, и самъ лечитъ себя какими-то отварами изъ травъ.
Что съ нимъ? Я часто думаю объ этомъ. Конечно, но его осунувшимся чертамъ, по лихорадк, отъ которой онъ дрожитъ по вечерамъ, видно, что онъ боленъ, но мн этого недостаточно. Мн кажется, что подъ этимъ убитымъ видомъ скрывается что-то другое; не только недомоганіе заставило его такъ сгорбиться и сидть цлый день, молча, передъ печкой. Не видно, чтобы онъ страдалъ. Онъ погруженъ въ раздумье, вотъ и все.