Евангелие от обезьяны
Шрифт:
– Ладно, ладно. Не обижайся.
– ОК. Я не буду на тебя обижаться, тем более что ты наш рекламодатель и я обязан оказывать тебе почет. Но тебе надо поменьше работать, Леня. Тебе самому будет гораздо приятнее, если вместо того чтобы названивать в полночь деловым партнерам ты поиграешь в Warkraft или трахнешь свою девушку.
– Ладно, Алекс, извини… Я не посмотрел на часы, – тушуется Кравитц и нажимает на сброс. Я знаю, что у него нет девушки.
Мне почему-то кажется, будто сквозь километры разъединяющей нас полупрозрачной гари я вижу, как по лбу и носу Ленни Кравитца скатывается теплый вонючий пот… Достойное завершение дня, чего уж там. Под стать самому дню.
Хоть я и не понимаю эксгибиционистов,
Впрочем, я неправ: день вовсе еще не закончился. В его финальной сцене мне предстоит посмотреть в глаза Вере.
Изюминка ситуации в том, что моя жена в курсе, чем я жил до семьи. Мало того, она неплохо знала Азимовича.
Мало того. Изюминка ситуации еще и вот в чем: в прошлой жизни Азимович какое-то время с ней спал. Недолго, не больше полугода, всякий раз в измененном состоянии головы и без обязательств; можно даже сказать, не приходя в сознание. Так, как он спал с доброй половиной женщин, встретившихся ему на зигзагообразном пьяном пути и попавших под его хищные жернова-чресла. Но все же… все же. Щекотливо как-то, да?
Но когда я выхожу из плохо вентилируемого лифта, и, высунув язык, открываю теплым ключом квартиру, я тут же понимаю, что о сей щекотливости задумываться пока рановато. Потому что, не успев затворить дверь входную, из-за закрытой двери детской я слышу:
– Папка!
– Привет, дорогой!
– А я еще не сплю! Иди сюда, пожелаешь мне спокойной ночи!
– Сейчас, сынок. Только разуюсь.
– Я жду!
В ванной шумит душ и, по привычке и машинально, я представляю, как моется под ним Вера. Очки, лежащие на прозрачной полке под зеркалом – которые она, я знаю, будет так смешно нащупывать после того, как выключит воду. Волосы, под мокрыми струями ниспадающие ровно до девятого позвонка и ни сантиметром ниже: так было всегда, но теперь среди них все чаще появляются седые. Грудь, все еще третьего размера и все еще заставляющая – я знаю – прохожих парней оборачиваться вслед, когда меня нет рядом, – но уже больше за счет правильного бюстгальтера.
Тушь, смываемая с ресниц, и пудра, смываемая со лба и щек.
И да, да, выползающие из-под всего этого морщины, всё увеличивающиеся поры с черными точками и какие-то непонятные возрастные покраснения: выползающие так, как юная Джоли выползала в девяносто восьмом году из-под размываемого душем старческого тела в клипе «роллингов» Anybody Seen My Baby; только там душ смывал старость, а здесь – молодость.
Женщина, с которой я прожил восемь лет. Не самых лучших в моей жизни, но и не самых худших. Довольно паскудное определение, но так уж оно сложилось.
– …Пап? Ну пап!
– Уже вытираю руки!
Вдруг понимаю, что стою посреди кухни и уже с минуту складываю вчетверо засаленное вафельное полотенце. Разглаживаю каждую складку, расправляю и снова складываю.
Мне стоило бы заехать в какой-нибудь магазин и купить ему этих, как бишь их. Трансформирующегося Драгоноида, который с двумя рогами, и Гидроноида – того, что с тремя головами... Ну надо же. Имена запомнил, а как называются сами игрушки – нет.
Я дышу учащенно, как подросток, проколовший шины велика самого опасного на
…Бакуганы! Вспомнил: они называются бакуганы.
И знаешь что, умник? Тебе придется рассказать ему прямо сейчас.
…но вы даже не представляете, что такое просидеть современному человеку битый час в абсолютной тишине. Серьезно, мы же отвыкли от тишины, мы просто не знаем, что это такое. Наша тишина, в смысле, городская тишина, – в ней же миллионы звуков. Мы просто привыкли к ним, они сливаются с фоном, срастаются с атмосферой, понимаете? И мы начинаем воспринимать их как тишину. Но это – не тишина.
А в том контейнере была самая настоящая тишина, беззвучие, полное отсутствие шумов. И плюс темнота, представляете? Вакуум, космос, ничто... В какой-то момент мне стало казаться, что я срастаюсь со всем этим, становлюсь частью... не знаю, геологического прошлого, осколком большого взрыва, как-то так. Само понятие «я» начало размываться. Это трудно объяснить, трудно сформулировать. Я как бы все понимал и осознавал, но в то же время чувствовал, что вместо меня существует кто-то другой, и он, этот другой, соединен шлейфом вакуума сразу со всем этим гребанным миром. Я же толком не спал, вы помните? Рядом со мной стреляли и горели, небо сблевывало на город тонны напалма, а меня оставили в непроницаемой темноте и тишине. Наверное, у меня просто начала ехать крыша.
Но... ведь такие штуки, ну, знаете, моменты просветления, – они с нормальной крышей не случаются, правильно? Они как раз и происходят тогда, когда твоя собственная система координат сдвигается к такой-то матери, и ты как бы теряешь ощущение самого себя. Даже не так – ощущение самого себя перестает играть какую-то роль, как частность, теряющая значение, при восприятии общего. Ты есть, но ты не важен. И тогда отпадают все эти собственные навязки, умение видеть своими глазами, слышать своими ушами, тебе просто все это не нужно. Я понял, что чувствую кожей внешний рельеф контейнера, холод стальных деталей кресла, на котором сидел, каждый шов сварки, каждую чешуйку ржавчины. Это было так круто…
И вдруг я понял, что больше не один. Что в контейнере есть кто-то еще. Я начал оглядываться, но что такое оглядываться в полной темноте? Вертишь головой, а перед глазами ни хрена не меняется. Пространство имеет не больше значения, чем ты сам. И вот я сидел, вглядывался, пытался различить движение или еще что-то... и вдруг... это трудно описать, потому что ничего материального в этом не было. Я отчасти увидел, а отчасти почувствовал, как определенная область темноты прямо передо мной начинает уплотняться. И вроде бы она не переставала быть темнотой, но в то же время я ясно различил в ней рожу обезьяны, крайне неприятную, страшную, всю в морщинах, каких-то наростах… И ненастоящую. Как будто ее рисовал Гигер. Не совсем так вот, явно, понимаете, и все равно — то ли потому, что такого уродства просто не может быть на свете, то ли мой мозг неспособен воспринять его существования, – но я как-то понял, что ничего естественного в этой обезьяне нет. А потом я заметил, что у нее из головы, оттуда же, где у меня разъем, что-то торчало, что-то настолько мерзкое, чужое, понимаете, что когда я это увидел, меня чуть не вывернуло наизнанку второй раз за день. Не знаю, как объяснить, как будто длинные сетчатые трубы, набитые насекомыми, и они все время шевелились.