Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
Гаребжа; резные края окаймляли реки и речушки, похожие больше на ручьи. Те, кто вырос в этих местах,
измерили их неглубокие омутки с коричневой, настоенной на луговых травах водой, помнят теплые песчаные
проплешины — мели и перемели, — коряги, похожие на окаменевших змей, которые, бывало, притаясь, коварно
подманивали к себе рыболовные крючки у зазевавшихся мальчишек. Берега речек густо заросли лозняком,
черной ольхой, вербами, осиной. Мелколесье и по сей час наступает все
земли. Зимой, когда реки засыпают, каждый сучок франтовато натягивает на себя белые перчатки, и легкие
вязаные косыночки, сквозящие небом, наброшены на узкие плечи ив. Кисельные берега заката обрамляют
белизну снежной равнины. А какие звезды в кованом морозном воздухе зажигаются зимой над Сердоболем!
Небо светлое, лунное, усыпанное горстями искр. Уже в десять вечера ни одного огня в окнах, и только уличные
фонари, расположенные в шахматном порядке — каждый наперечет, светят в низине.
Павел приехал в Сердоболь в середине сентября. Кругом стоял добротный запах осени; пахло картошкой,
которую копали на огородах, дымком из труб, низко пригнувшимся к земле, влагой недавнего дождя. Город
издали дымил паровозами и заводами на своих холмах. Солнце, появляясь из бегучего облака, выхватывало
широким лучом какое-нибудь сжатое поле в пригороде, и тогда ярко сверкало медью ржанище, как
полированная бляха; потом поле тускнело, луч, перебегая, бродил по крышам домов, крашенных обычной здесь
буро-красной, “печеночной” краской.
День был солнечный, весь в облаках, с золотым куполом собора, блиставшим между небом и землей.
Может быть, поэтому с большой московской магистрали Сердоболь показался Павлу гораздо красивое, чем был
на самом деле. А въехал, поколесил по бедным разрозненным улицам, вырубленным словно топором после
войны и пожаров, с одинокими новыми домами на пустырях, — и захотелось вдруг поскорее уехать обратно,
вернуться в Москву, где у него оставались жена, знакомые, квартира с ванной… Но все-таки Сердоболю
суждено было стать на какое-то время местом его постоянной прописки. Нужно было привыкать, устраиваться.
Шел 1956 год. Год, когда возродилось слово “парттысячники” и целые отряды людей, будущих
командиров деревни, как во времена коллективизации, двинулись из городов. Процесс этот был трудный и для
многих мучительный.
В одной только области, к которой принадлежал Сердоболь, стронулись с места восемьсот человек. А
люди в большинстве немолодые, в чинах; теплые постели, круг знакомых, дети учатся в музыкальных школах.
Были обиды, борьба, противление. Разъезжались, ругая Чардынина, секретаря обкома, с именем которого в
области связывали мятежный дух переворотов.
многолетние уполномоченные, знают положение дел в колхозах. А сели председателями, видят — ничего не
знали! И учись и думай заново. Удар по самолюбию, и такой чувствительный, что понемногу забылся
Чардынин: не до него стало. Прошел год, все больше уходили с головой в дело, и уже главной сделалась мысль:
а что было бы с этими колхозами через пять, через десять лет, если б крепкая рука не взяла и не послала их сюда
выправлять положение? И какое значение имеют личная обида на Чардынина, житейские неудобства, если на
карту поставлена жизнь, благополучие тысяч людей? Какое же право имели они барахтаться, шуршать
докладными, злиться на Чардынина? Да и какой Чардынин! Все дальше и дальше он отходил, заслонялся
другим именем — партия.
И уже появлялось исподволь чувство торжества и облегчения: успели, вовремя приехали, налаживается
жизнь, работаем, черт возьми! Приносим пользу.
Павел приехал, когда этот героический период хотя и был вчерне закончен, но еще оставался настолько
свеж в памяти, что все разговоры вертелись вокруг него.
Сам Чардынин показался сейчас Павлу скорее добродушным, чем воинственным; может быть, потому,
что он уже был победителем? За большим столом, на который поперек можно было уложить несколько человек,
среди церковного блеска бронзы и полированного мрамора чернильниц, за кипами газет, раскрытых блокнотов,
сам низкорослый, Чардынин выглядывал не полностью — только широкими плечами и какой-то львиной,
взлохмаченной, веселой головой. Он был маленьким и одновременно величественным. Удивительное
сочетание!
Перед ним сидел столичный корреспондент, праздно держа в руках карандаш, потому что бой велся
словесный.
— Область на подъеме — это крикливо и неверно, — говорил Чардынин, быстрым и широким жестом
указав Павлу на стул и тотчас отворачиваясь от него. — По льну — да. Но не могу сказать, что мы добились
того же по молоку или свинине. Мы еще не раз с досадой вспомним цифры 1956 года. Но что мы действительно
помаленьку приобретаем — это партийное мастерство.
В Ивановском районе, например, плохо со свиноводством, с картофелем, но я не боюсь этого: там знают,
как подойти к своим людям. Их район, как уже налаженный завод, переходит на работу с новыми деталями, вот
и все. Знаю я у них одного председателя колхоза. Когда он пришел в село, тамошняя шатия усиленно
приглашала его пить, гулять, чтоб заарканить. Но он их не испугался, сделал рядовыми колхозниками и сказал: