Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
Ключарев молчал. Так многое переполняло его душу! Сколько раз он досадливо думал: “Эх, нет здесь
Лобко! Нет моего дорогого друга!”
Теперь Лобко лежал рядом, заложив руки за голову.
— А вы что-то поосунулись, Федор Адрианович, — сказал Лобко. — Трудное лето было? Ну, ничего. —
Он ободряюще, хотя и с обычной смешинкой оглядел его. — Придет время, поставят памятник неизвестному
секретарю райкома. Убежден!
— Не хочу памятника, — пробурчал Ключарев.
— Что
Лобко смотрел на него, как старший брат на младшего: с лаской и взыскательностью. Словно хотел
сказать: “А ну, поворотись, сынку! Каким-то ты стал теперь? И каким еще станешь?!”
— Не до памятников, Леонтий Иванович! Тут другой раз не знаешь, куда от стыда деваться.
— Это вам-то, Глубынь-Городку стыдиться? Непонятно! Самые что ни на есть передовики!
— Вот-вот. — Ключарев приподнялся на локтях, отбросил сухую травинку, которую крошил в пальцах.
— Вы сейчас как Пинчук. Он, бывало, вернется из области обласканный, нахваленный и удивляется: чего еще
надо? Ведь он здесь в сорок пятом году застал нищету, разорение: все, что осталось Западному краю от
панщины и от оккупации. Конечно, смотрит теперь Пинчук кругом и радуется: достигли, построили земной
рай! Областное начальство тоже довольно: хлопот с Городком нет, планы выполняет вовремя… А мы часто как
вьюны вокруг этих планов. Если выполнили, кричим проценты, а если нет, тоже есть выход: по сравнению с
прошлым, позапрошлым годом на столько-то повысилось, увеличилось… Сами себе глаза отводим да еще
хлопаем в ладоши: благодаря заботе партии и правительства… А что мы делаем в ответ на эту заботу? Тянем
план день за днем, как упряжь, радуемся, что вышли в передовые. По сравнению с кем передовые? По
сравнению с отставшими? Большая честь… Ну, выполнили план животноводства, стоят коровы в стойлах. А где
молоко и масло, сколько надаивают? Почему корова дома у колхозника дает в день десять литров, в год три
тысячи? Порода одна, ничего особенного в ней нет. Мы все любим делать открытия, а они давно сделаны. Еще
Христос родился в яслях, — значит, две тысячи лет назад были ясли в хлеву. А мы в районе только-только
дошли до разговоров, нужны ли они. И корм под ноги скотине бросаем. “Корма, корма, — кричим, — силос!”
Что ж, тоже план выполнили. А по правде говоря, для того чтоб по-настоящему поднять животноводство, нам
надо по району вдвое больше запахать под кормовые культуры. Не сделаем это — значит, не ответим ни на
какую заботу.
— Так вы хотите все сразу, одним наскоком… — раздумчиво проговорил Лобко, пуская дым.
— Не сразу. Нет. Но до каких пор давать себе скидки? Радоваться, что хвалят, только потому, что у других
хуже? Стыдно мне
Из-за чего хлопочет? Может, кое-кто думает, что просто выдвинуться хочу, пошуметь…
— Не думаю так! — сказал Лобко.
Он потер лоб, опустил голову на ладони. Шагах в сорока Саша разжег костер. Было уже совсем темно.
Дымный огонь не освещал ничего, но далеко был виден, стреляя во все стороны смолистыми искрами. Над
огнем, на суку-рогульке, качался котелок.
Лобко тронул Ключарева за руку:
— Ну так стучите кулаком! Требуйте правды.
— Стучу. Только кулаки все обобьешь об эти дубовые столы, пока…
— Об чьи это “об эти”?
— Об наши, — остывая, проговорил Ключарев,
Луговая вода блестела в свете мужающих звезд. Длинные пряди тумана стлались по низине у подножия
холма, и оба машинально следили за их ползущими клубами.
— Чтоб не впадать в панику и уныние, — сказал Лобко, — полезно на все, что мы делаем, посмотреть
иногда сверху, с аэропланного полета. Много ошибок, промахов? Бывает и так. И легче всего это объяснить
болезнью роста: мол, отцовский пиджак трещит на плечах. Но, по-моему, это скорее болезнь преодоления.
Революция нашла лекарство от многих болезней, хотя они еще гнездятся под ногтями, как грязь, и, измельчав,
живут. У нас не может быть, например, уже повального голода от недорода, но неурожаи, засухи все-таки
существуют! Опять же у нас невозможно хапнуть мильон на Панаме и благоденствовать, но можно растратить
казенные деньги, хотя наверняка попадешь в тюрьму. Нельзя быть колонизатором даже на самой далекой
окраине, но можно — некоторое время — самодуром. Пока не придут и не стукнут кулаком по столу, не дадут
по шапке. Кстати, Федор Адрианович, хочешь, я тебе расскажу один любопытный случай в связи с этим самым
стуканьем по столу? Из фронтового времени. Стояли мы в одном прибалтийском городке. Раскинули редакцию
в каком-то полуразрушенном доме; все кругом еще горит, зенитки лают, черепица хрупает под сапогами, как
скорлупа, а тут входит женщина — оборванная, грязная, дети у нее за юбку держатся с такими перепуганными
щенячьими мордочками — и прямо от порога начинает орать. Да как! Во все горло. И все норовит кулаком
грохнуть прямо перед моим носом: дайте ей немедленно квартиру, одежду, напоите, накормите, отправьте в тыл,
наведите справки о муже… “Гражданка, говорю, мы этим не ведаем. Мы газета”. — “А мне все равно, кто
ведает. Делайте, и все!” — “Так перестаньте хотя бы кричать!” — взорвался я. И вдруг она смолкла, перевела