Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
“Работайте!” И что получается? Было в колхозе пятьдесят тысяч дохода, и все считали это нормальным, а
теперь пятьсот тысяч — и недовольны. Я глубоко убежден: если в других местах не получается, то только
потому, что люди думают решить все гладко, без драки, в беленьких перчатках. Год назад провели на областной
выставке встречу двух председателей колхозов-миллионеров со всеми остальными. Нашли знатную доярку,
которая всех убеждала, что надо жить не личным, а общественным. И надо
как она, признали. На выставке раздавали листовки с портретами передовиков, эти листовки потом развезли
домой. Дали концерт, песни о них пели. Надо не только говорить, что человек самое ценное, но и показать таких
людей. И вот, раньше на фермы приходилось тянуть, а сейчас желающих сколько угодно. Не только заработок
манит, но и сама обстановка, моральное удовлетворение: труд доярки замечен, о ней говорят, пишут. Это уже
интересно для молодой девушки. Настроение поднимается не речами, а фактами. Ведь народ как увидит, что
начато хорошее дело, так и говорит: политика партии правильна.
— Я экономист, — сказал корреспондент, — и с этой точки зрения берусь защищать вас от вас самого.
Передо мной цифры: рост посевов льна увеличился. Урожайность зерновых…
Павел, горожанин, плохо слушал. Но он с интересом рассматривал Чардынина. Тому теперь едва ли было
пятьдесят лет, волосы, наполовину седые, не старили его. Издали он казался просто очень светлым блондином.
В нем были увлеченность и напористость, то, что называется “пробивной силой”, и, мысленно сбрасывая с него
десяток лет, Павел без труда представил, каким нетерпеливым ворвался он в тот город, где работал и до войны.
Город освободили восьмого, а девятого Чардынин на “газике”, в генеральской шинели вновь проехал по
улицам, где сам строил здания, а потом взрывал их, отступая (отбыли последним составом, даже погудели
немцам из горького озорства!). Он перешел площадь, поднялся по лестнице единственного дома, постоял у
дверей, слушая.
— С этого дня, товарищи, — говорил кто-то, — мы снова должны работать, как до войны…
— Нет, — громко перебил Чардынин, входя. — Неверно. Во много раз лучше, чем до войны, потому что
город разорен и надо начинать все сначала.
— Иван Денисович!
Его узнали, к нему кинулись. Какая-то женщина, плача, целовала его: вернулся секретарь обкома, тот
самый, что работал до войны, и это было порукой, что жизнь действительно повернула на прежнее!
К нему подходили, и торопливо, словно отчитываясь, рассказывали, как жили при немцах и в чем были
виноваты, а в чем виноваты не были. Он не очень-то слушал.
— Сейчас одинаково надо работать всем вместе, восстанавливать город. Все мы пережили много. Но я
могу вам честно смотреть в глаза; если вы мне тоже, ну и хорошо.
— Иван Денисович, а ведь ваш дом сгорел. Идите пока к нам.
— Или к нам!
Он стоял и записывал адреса. Потом прошел по своему обкому — пустым комнатам с треснувшей
штукатуркой, без единого стула: как же тут начинать работать?
Первый приказ писали от руки, повесили у дверей: “Граждане города! При отступлении наших войск,
чтоб не досталось немецким оккупантам, вы спасали и прятали мебель из советских учреждений, за что вам
объявляется благодарность. Теперь мы просим возвратить спасенную мебель в организованном порядке, с
получением соответствующих документов”.
Через день-два по улицам шествовали стулья, ехали канцелярские шкафы. Несколько счетоводов
выдавали квитанции на осьмушках бумаги (только что купленной по случаю у частника), прихлопывая их
крепкой, твердой, нерушимой советской печатью. И люди, отходя, словно в блаженном забытьи водили
пальцами по лиловому оттиску с серпом и молотом…
— Ну, — сказал Чардынин Павлу, проглядывая его документы, — а вы как к нам попали? Конечно, тоже
не знали, что придется ехать именно в деревню?
Он откровенно хохотал, потому что только что рассказывал корреспонденту, как ему пришлось
пропустить недавно целую кучу таких “добровольцев”. Спохватившись, они уныло твердили, что если и готовы
“идти в низы”, то только по специальности или в крайнем случае в отделы пропаганды и агитации райкомов.
— Хороши агитаторы!
— Ну и как же поступили с ними вы? — поинтересовался корреспондент.
— Отпустил на все четыре стороны. То-то рады были!
На мгновенье, какой-то боковой мыслью, Павел подумал, что и его могли бы так же отпустить на все
четыре стороны. Но тотчас почувствовал, что отводит взгляд в сторону, словно Чардынин именно о нем и
говорил. Он испугался, что покажется смешным или немощным этому человеку, который все больше нравился
ему и своей резкостью и громким смехом, тем, что не боится быть таким, каков он есть, — не частый дар в
людях!
— Не буду врать, будто я ехал сюда с восторгом, — с усилием сказал Павел. — Я работал в институте,
готовил диссертацию. Конечно, мне будет очень трудно после Москвы. И, честное слово, в моих глазах даже
ваш областной город уже глубокая провинция!
Корреспондент, сам приезжий, в модной тогда тужурке на “молниях”, поспешил сардонически
ухмыльнуться, предваряя реакцию Чардынина. Но тот, не торопясь с ответом, разглядывал Павла.
— Что ж, я с вами согласен: нелегко менять жизнь, — без всякой язвительности произнес он. — Но ведь