Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
— Ты прости меня, Филипп Дмитриевич, — ответил вежливо Павел. — Я уж посижу, попишу. Чтоб не
забыть детали. А вас догоню потом.
Действительно, все два часа Павел сосредоточенно, сидя на табурете и прикрывшись локтем, рисовал в
блокноте чертиков.
Я опять ушла с Шашко и бригадиром.
— Чудак у нас товарищ редактор, — нервно посмеиваясь, твердил обеспокоенный Шашко. — Конечно,
во всякой работе свои тонкости. Но и от хлеба- соли негоже отворачиваться, если
время, остальному час.
Я открыла магнитофон, долго его налаживала, выгадывая время, потом редактировала выступление и
записывала важный голос Шашко. Он сыпал цифрами. Но ни одной из них не суждено было пойти в эфир. Я-то
это знала!
Между тем подошло время вечерней дойки. Собрались доярки. А спрятанные коровы рвутся: молоко их
распирает. Сторожили их мальцы; не усмотрели — одна вырвалась. Прибежала, мычит.
— Чья же это коровка? — спрашивает Павел.
Возвратившийся Шашко из-за спины смотрит страшными глазами на доярку. Та мнется:
— Моя собственная.
— А почему она в колхозный коровник так хорошо дорогу знает?
— За хозяйкой бегает. Что твоя собака, — объясняет председатель, усмехаясь.
— Странная буренка. — И опять сидит Павел молча. Доят доярки, а сами тревожно переглядываются:
ревут коровы! И здесь слышно. Наконец бегут две, задрав хвосты. Через пять минут еще несколько: наверно,
мальчишки соскучились караулить в кустах. А коровы становятся в свои стойла, ждут, чтоб подоили. Тогда
Павел поднимается с табурета:
— Чьи же это все-таки коровы?
Шашко молчит, бригадир смотрит в сторону, а доярки в сердцах, чуть не плача, признаются:
— Да наши, наши. Колхозные. Вот все мои четырнадцать коров, а записано, что дою я восемь!
Из коровника вышли молча.
— Не делай поспешных выводов, товарищ Теплов, — только и сказал Шашко.
— Выводы будет делать райком, Филипп Дмитриевич.
— Вас Синекаев к телефону, — позвал бригадир, глядя в сторону.
Синекаева было очень плохо слышно. Павел с трудом разбирал.
— Нет, не возвращайся в Сердоболь, — кричал Синекаев, — поезжай в следующий колхоз. Какой
вопрос? Спешный? Самое спешное сейчас — торф. Что же мне, напоминать тебе, что ты член бюро? Да не
слышу я ничего. Я же из Лузятни. Говорю тебе: поезжай дальше.
— Но переночевать-то ты у меня можешь? — спросил Шашко, когда мы молчком ехали в его таратайке к
Старому Конякину.
— Лучше в другом доме, — отозвался Павел.
Шашко промолчал.
В Старое Конякино мы приехали затемно. Шашко сразу кликнул кого-то, поговорил вполголоса и ушел
не прощаясь.
Счетовод колхоза — хозяйка пустой избы — постелила Павлу
лежали друг от друга на расстоянии вытянутой руки, а сама ушла в боковушку. Ушла и как умерла: ни охнула,
ни повернулась, даже дыхания ее не было слышно, словно провалилась куда-то.
Мы тоже молчали, хотя оба не спали. Было слышно, как грохотал поезд, проходя мимо Конякина, — и
тишина ночи наполнилась деловитым перестуком колес. Невидимая махина, казалось, вплотную уже
вдвинулась в бревенчатую избу, когда раздался короткий предупреждающий вскрик гудка, толчок плотного
воздуха в открытую форточку и, отдуваясь, состав нехотя притормозил на разъезде. Навстречу ему пропел
рожок стрелочника, робко, как ночная птичка. Перекрывая его, тотчас отозвался паровоз голосом, который не
привык сообразовываться, день сейчас или ночь, но полон веселой отваги и нетерпения глотать версты: бежать
дальше, дальше, гудя поддувалом… Плотный толчок воздуха снова качнул землю, дом вздрогнул, звякнули, как
рюмки в буфете, оконные стекла — все наполнилось богатырским всхрапыванием, шипящими плевками пара, и
вот громовой, но мелодичный, почти звонкий, все убыстряющийся стук колес, пролетев мимо окон, уже
замирал где-то в свежих травяных долинах ночи.
Я вспомнила, как несколько лет назад под Конякином случилось крушение. На глазах Шашко платформы
с лесом поползли под откос. Он безжалостно хлестнул лошадь, поспешая к сельсовету. Оттуда передал на почту
телеграмму министру лесной промышленности: сообщал о происшедшем и просил разрешения подобрать
бревна. Так о катастрофе в Москве и узнали от Шашко. А спустя четверть часа у полотна железной дороги
столпились уже шашковские подводы и грузовики — очищать платформы.
Мне хотелось поговорить с Павлом. Хмурое лицо Шашко, словно вылепленное из комка сырой глины с
нашлепкам на щеках и над бровями, так и смотрело на меня из темноты с угрозой и растерянностью. Я
привстала, и тотчас с топчана приподнялся Павел.
— Тамара, — позвал он тихо.
Я пробежала босиком те три шага, что отделяли нас, и прижалась к нему. Сердце мое сильно стучало. Мы
все прислушивались: что хозяйка? Но из боковушки не доносилось ни шороха.
Павел тоже был расстроен:
— Откровенно говоря, в глубине души я надеялся, что Сбруянов сильно преувеличил. Мне никогда не
нравился Шашко, чувствовалась в нем какая-то увертливость. Но ведь это еще не криминал! Он на лучшем
счету в районе, но все же у него дутое! И вот, оказывается, по своей сути он все время был кулаком, ловчилой,