Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
первый в районе кончил сев и бросил все силы на торф: построил передвижную деревянную эстакаду; его
механизаторы на ходу приспособили для новых нужд стогометатели (до того праздно стоявшие под навесом);
кусторезы стали взрезать пласты торфяника, а картофелекомбайн, могучий, но малополезный агрегат, вдруг
тоже обрел новую жизнь.
Приезжие восхищенно смотрели, с какой силой выбрасывает он — став ныне торфодобытчиком и
торфопогрузчиком одновременно — черные комья, каждые
— Черт! И у нас мелькала такая мысль. Да не хватило терпения, А он вон как шпарит! — с завистью
восклицали соседи.
— Конечно, если болота удобные, работать можно, — вяло промямлили молодые люди, работники чужой
РТС. — У нас, например, топь, подходов нет.
Синекаев живо обернулся.
— Так осушать надо, а не головами качать! На этом болоте год назад тоже только змеи водились да
волчьи логова были. Но здесь уже сейчас готовят торфяники для работ будущего года.
Синекаев называл фамилию Гвоздева, ставил его в пример, но глазами с ним не встречался. Терпение его
лопнуло: так или иначе, вопрос будет стоять на бюро! Но пока что этим просто некогда заниматься: фронт работ
ширился, как при настоящем наступлении. Даже заголовки районной газеты все больше походили на военные
донесения: “В Сырокоренье используют ковши, смонтированные на выбракованной раме кустореза”,
“Механизаторы Лузятни включились в переоборудование машин”, “Тракторист Иванцов на тракторе с
бульдозером заготовил пятьдесят тысяч тонн торфа, больше, чем весь Всходский район!” И призывы всем, всем:
“Ищите залежи торфа — хлебного камня, разведывайте новые торфяники, годные для разработки!” Район был
захвачен вдохновением.
Поэтому, когда Павел рассказал Синекаеву о Шашко, Кирилл Андреевич слушал его не то чтобы
рассеянно, но без особого энтузиазма.
— Нет, — сказал он, — печатать статью об этом незачем. Сейчас все силы нужны для ударного
месячника. — И с внезапной досадой хлопнул себя по колену. — Ах, не ко времени же! Пойми.
Павел стоял насупившись:
— В Конякине и Сырокоренье знают, что дело передано в райком. Сбруянов сказал: если не исправим
положение, то на будущий год у него каждая корова даст по пять тысяч литров, раз это так легко.
— Выводы будут, товарищ Теплов. Своевременно. — Синекаев поморщил лоб, собираясь с мыслями. —
У Сбруянова самого скверная история: нападение на шофера. Прокурору подана жалоба.
Павел внезапно взорвался. Губы его затряслись.
— Послушайте, так жалобщик сам первый хулиган! Не Сбруянова надо привлекать к ответственности, а
поступок шофера обнародовать. И я сделаю это!
Синекаев покривился, но уже с другим выражением, словно слова Павла доставляли
удовольствие.
— Все-таки факт хулиганства налицо, — проронил он выжидающе.
— А у шофера — еще хуже: преступление против самой советской жизни. Понимает это прокурор?
— Ладно, — Синекаев махнул рукой, словно утомившись разговором. — Вот об этом, может, и стоит
написать.
— А о Шашко?
— Обождем.
Павел повернулся и вышел из кабинета, впервые обуреваемый неприязнью к Синекаеву. “Ну вот. Что же
теперь?” — растерянно подумал он.
Сердоболь праздновал Первое мая.
Маленькая центральная площадь, чисто выметенная накануне, была еще пуста взбадривающей
праздничной пустотой. Уже перегораживали ее со стороны тупиков грузовики, ходила милиция, пощелкивая
каблуками. У трибуны собирались стайки детей в красных галстуках.
“Говорит Москва, работают все радиостанции Советского Союза”, — голосом Левитана объявила гроздь
оловянных репродукторов. Ветер с реки набивался в разверстые рты рупоров; они выплескивали его песнями.
Проглянуло сквозь облака солнце светлым пятнышком. Площадь начала наполняться пока только выкриками
распорядителей.
Наконец поднятые вверх трубы заиграли призывный марш: и вот уже на площадь вступили знамена. Это
были густые бордовые бархатные стяги, которые обычно в течение полугода стоят свернутыми на почетных
местах, опустив крылья, тускло поблескивая кистями. О них говорят, ими клянутся или укоряют, а они
неподвижно дожидаются вот этого своего дня, чтобы открыть торжественное шествие. “Вы несете нас над
головами, — безмолвно обращаются они к каждому, — и мы уже не куски бархата, обшитые бахромой. Мы
ваша совесть и все сорок лет советской власти. Мы знавали не только победы. О, нам нужно было много
мужества, чтобы, наклонив вперед свои древки, идти, принимая на себя выстрелы и отражая хулу. Но мы были
всегда над вашими головами. Да, мы красного цвета, потому что готовы к любым битвам. Социализм — все тот
же красноармеец в буденовке, часовой на страже мира, когда континенты горнят тревогу”.
И то, что за минуту перед этим Павлу казалось бледной наивной копировкой парадов Красной площади,
к которым он привык, вдруг обернулось другой стороной. Прищуренные глаза Ленина, приближенно
исполненные районным художником, глядели поверх площади. Молча шли знамена и вели за собой Сердоболь.
Синекаев на дощатой трибуне стоял выпрямившись. Барабанов безостановочно кричал приветствия, а
Таисия Алексеевна слушала его, чуть приоткрыв в волнении рот.
Открытый, обращенный ко всем взгляд Синекаева слегка поколебал Павла.