Калейдоскоп
Шрифт:
— Еще немного, и ваша голова отлетела бы. Ну и хорошо, что она еще держится.
Капитан хлопал меня по плечу, врач пожимал мне руку, поцелуям не было конца. Откупоренную бутылку насильно засовывали мне в рот.
В стороне шептались Фумарола с фельдшером.
— Я достала пластырь, — сказала она мне потом, — почти что новый. Патентованный. Отдал за так. Теперь в каюту, делать теплые компрессы!
— Да, да, в каюту! Непременно!
— Мы остаемся… — сказал капитан. — Я хочу попросить доктора, чтобы он подписал мне несколько актов о смерти. Я еще не отчитался за пассажиров предшествующих рейсов.
— Подпишу, подпишу. Эти бланки?
Фумарола вывела меня на палубу. Светило солнце, дул приятный теплый ветер. А через
— Посмотри, что там у меня лазит по шее? Может, что-то капнуло с чайки?
Фумарола клянется, что ничего не видит, а я уже чувствую на шее дюжину мух. Щекочут, раздражают, ужасно нервируют, потому что они бегают от уха к уху и, как сговорившись, жалят в одно и то же место. Я машу рукой, отгоняю несуществующих мух. Это мало что дает, почти ничего.
— Есть ли у вас здесь невидимые оводы?
Фумарола удивляется, отрицает. Честное слово, ничего подобного в жизни не видела. А зуд усиливается. Непойманная блоха кусает сильнее.
Я оперся о перила. С верховьев реки дует ветер. Я подставляю лицо. Горячие порывы ветра вызывают головокружение. Я думаю: А может быть, ветер несет с собой бабье лето? Может быть, это его серебряные нити липнут к моей шее? Фумарола смеется, потому что не знает, о чем идет речь. О летающей паутине она никогда не слыхала. «Без разрешения и без цели здесь летать не разрешается».
После порыва знойного ветра прилетает холодный. Потом опять знойный. Ветер дует одновременно и из ледника, и из печки. Раздражающая переменчивость без перемены направления. Зуд стал таким нестерпимым, что я, забыв о шишке, энергично почесал шею. Щекотка перешла в боль. С шеи боль перешла на руку, а затем сконцентрировалась в кончиках пальцев. Меня охватил страх.
— Фумарола, Макардек нас отравил.
В ушах шум. Ветер опять едва шевелит флаг. Глаза горят, словно засыпанные песком, словно запорошенные горячим пеплом. Под ногтями нестерпимая боль. Шея деревенеет. Начинают дрожать колени.
— Яду дал, подлец. Не иначе как отравил.
С Фумаролой тоже плохо. Постанывая, она жаловалась, что у нее болит низ живота и что она «чувствует, что в организме что-то пылает». Она все хуже слышит. Шум растет, поглощает слова. Фумарола открывает рот, видимо кричит, и мягко оседает на палубу. У меня в глазах огонь, жар и молния за молнией. Я уже почти ничего не вижу. Все ближе скрежещет железо по стеклу. Здесь же возле головы грохочет пневматический молоток. Заработала воющая турбина. Вой заглушает лязг и скрежет. Нарастающий визг продирается в ухо, просверливает насквозь череп. Болит всё. Боль такая, как будто бы в каждом зубе дантист досверлился до нерва. Вой турбины.
Я лежу рядом с Фумаролой. Я знаю, что это Фумарола. Я упрямо повторяю:
— Я лежу на палубе рядом с Фумаролой…
Я повторяю, повторяю и вдруг в голове уже ничего не нахожу для повторения. Все выповторил. Вой турбины. Я жду, авось кто-нибудь придет, авось, перекричав вой, вспомнит то, что я хочу повторять? Может, кто-нибудь мне, наконец, скажет, что я должен говорить? Турбина воет, выжигая звуком внутренность черепа.
Турбина воет, захлебывается воем и внезапно замолкает. Тишина. Я мечтал о тишине, а теперь тишина невыносима. Исчезла единственная точка опоры. Тишина выбила единственную подпорку. Я перекатываюсь в абсолютной пустоте. И тогда раздается скуленье. Турбина молчит. Вместо турбины воют голодные собаки. Вой колеблется. Подкатывается к горлу и отступает. Приближается и опять убегает. Блуждает, окружает со всех сторон. Укрепляет в уверенности: от воя никуда не деться.
Воют, воют и не охрипнут. Внезапно смолкают. Видимо, в рот им забивают кляп, потому что сейчас время сов. Они кружат над головой так низко, что я чувствую омерзительное касание их крыльев. Кричат, кричат! И нет от этого крика спасения.
Потом турбина. После турбины опять собаки.
Я ощущаю на своем лице капюшон. Ощущаю на руках и ногах веревки. Ощущаю, что меня как тюк прячут в мешок и, раскачав, бросают в пропасть. Теперь я уверен, что лежу. Гудит гигантский мотор. Подо мной начинают вращаться колеса. Движется повозка, полная писка трущобных крыс. Их везут куда-то на большой скорости. По выбоинам, по колдобинам — вниз. Под колесами шипит вода, хлюпает, брызги стучат по жести и дереву. Хлюпанье превращается в шум, грохот. В любой момент вода может перелиться через край. Гудит мотор, тянет в глубину. Тяжелые как свинец струи падают на мешок.
Прошло, минуло… Утихло и исчезло. Даже кляп выпал изо рта, покатился по палубе. В кляпе что-то щелкнуло, и кляп исчез.
Я лежу на левом боку. Благодаря этой позиции я вижу господина в карнавальных брюках с лампасами. Он прикладывает к непокрытой голове руку и каждый раз, после того как отдаст честь, сразу же кланяется в пояс. Отдают честь и другие. Одни двумя руками, другие еще смешнее, — двумя руками и стоя на коленях. Одни бьют себя по физиономиям, другие плюют в зеркальце, которое они держат перед своим носом, а те, которые находятся вблизи пушечки, бьют лбом о палубу. Все обращены лицом к форштевню, не считая тех, которые бегают вокруг на четвереньках. Они толкают головой в зад ползущих впереди и резким визгом убыстряют темп бега. Это достаточно многочисленная группа, из всех групп она самая подвижная, но бег на четвереньках утомляет глаз, и очень скоро наблюдать за этой картиной уже неинтересно. Я также вижу, как два еще не старых пассажира, обливаясь потом, тащат в сторону песочницы пухленькую дамочку. Они тащат эту женщину оригинальным образом: зубами за ноги. Женщина кричит, верещит, как бы протестует, но через каждые несколько метров поднимает голову и указывает мужчинам правильное направление: — Влево, прямо! Возьми, дурак, правее! — Женщин становится все больше. Они лежат в разнообразных позах, главным образом на спине. Некоторые уже двигаются, другие еще нет. Они находятся в беспамятстве или спят.
Среди взрослых вертятся дети. Они весело играют. Сыплют песок в глаза, тыкают друг друга палками. Хлопают в ладоши, подпрыгивают, показывают висельникам язык, пробуют качаться. Висельников двое. Один в галстуке, второй, как мне показалось, в подтяжках. Они скромно висят в стороне, никто не берет их себе в голову, потому что «кто повесился однажды, тот погиб для жены и мира».
Молчит репродуктор, и не слышно привычного стука из барки. Птицы обсели мачты и, словно приготовившись ко сну, спрятали головы под крылья. Флаг распрямился еще раз и бессильно повис. В воздухе полная тишина. Обстановка на палубе изменяется моментально. Все перестали плевать, отдавать честь и бить друг друга по физиономии. Беситься вокруг перестали. Постепенно возвращается нормальная жизнь. Кто-то вытирает нос, кто-то чешет ноги. Только висельники висят, как и висели (судя по выражениям их лиц, они не притворяются), и над песочницей не опускается пыль.
А надо мной склонился старший стюард. Фумарола стоит на коленях, умоляет меня, чтобы я поднялся, и нежно щиплет за щеки. Стюард неизвестно над чем смеется. Самовлюбленный дурак.
— Ну вставайте, вставайте. Единственный выход — это закрыться в каюте и запереться на ключ. В каюту, в каюту! Веселый Юп может начаться снова.
Внизу, когда стюард запер дверь снаружи и мы остались в каюте вдвоем, Фумарола сказала совершенно убежденно:
— От Веселого Юпа не убежишь. Кого ветер раздражает, тот немедля должен запереться сам. Запирание снаружи, как это сделал стюард, приносит колоссальное облегчение. Сразу же возвращается хорошее настроение и самочувствие.