Я, черный крыс, потомок древних рас,Насельник лучших дыр Европы,Я чую носом — близок смертный час,Восстали серые холопыИ, закусив хвосты, идут на нас,От Ганга пролагая тропы.Mus decumanus — я уже привык,Бродя по трапезным угарным,Употреблять монашеский языкВ его звучании вульгарном —Mus decumanus обнажает клык,И ворон возвещает «карр!» нам.Подпольным Римом завладел пасюк;Его клянет людская паства;Кормя, как варвар, кошек и гадюк,Он сырные сгрызает яства,И моровая в корабельный люкЗа ним проскальзывает язва.Вот мой хозяин — не жалел он крохДля бедной крысы-постояльца,Но перед мором сдался и оглохИ посинел в мерцаньи смальца…Я этой ночью, подавляя вздох,Ему отгрыз четыре пальца.Съедобный друг мой — сальная свечаМне стала сторожем пугливым,Хозяин мертв, и нет в замке ключа,И сыр открыт врагам пискливым,И думы, думы, муча и урча,Ползут растопленным наплывом.Я знаю человека. — Что скрывать?Он зверь, как мы, но зверь особый:Пока росли мы, он сумел отстать.Об этом говорят нам гробы,Им выдуманные, его кроватьИ
череп, слишком крутолобый.Он ниже нас в насущнейших чертах:В любви, и в смерти, и в рассудке.Начнем с любви: кто ею так пропах,Кто ею пьян из суток в сутки,До ласки падкий, к дрожи на губахДо умопомраченья чуткий?Нет, мы не шутим с лучшим из даров,К нам по наследству перешедших!Любовный клич, хоть он у нас суров,Но он один на всех наречьях. —Нам жаль страстей — мы шерстяной покровНадели, чтобы уберечь их.Пусть голыми родимся мы, но шьемСебе сутану, как викарий, —Двуногие же ходят нагишом,Нецеломудренные твари;Мы любим в шубах, человек — ни в чем,И, голый, он дрожит от яри.Изысканно-сластолюбивый зверь,До непотребства обнаженный,Он весь таков — посмотрим-ка теперь,Кого берет себе он в жены:Он к злейшему врагу стучится в дверьИ говорит, что он суженый.Мы скромно размножаемся в норахИ брачных вымыслов не ищем,На сестрах женимся, на дочерях,Не дорожим приданым нищим,А этот зверь, утратив стыд и страх,Роднится с неродным жилищем.Сабинянки не Римом рождены,Они и пахнут по-иному,Но, римлянам в награду отданы,Пьют ненавистную истомуИ падают трофеями войныНа триумфальную солому.Мечи Юдифей, топоры ДалилИ Карменситины стилетыНад дерном полководческих могилВраждебной похотью согреты,И, выродок вендетты, трижды гнилРоман Ромео и Джульетты.Я черный крыс, любимец темноты.Я чую смерть в пасючьем писке.Я смерти брат. Я с вечностью на «ты».Свеча горит. Текут записки,Трактат о том, в сравненьи с кем котыИ не презренны, и не низки.Установив, что человек — уродВ наружности, в любви и в браке,Я заявляю: даром он живет,Его бессмертье — это враки,Ибо, погибнув, он гниет, как крот,В земле, в безвестности, во мраке.Мы не хороним наших мертвецов,Не сушим их и не сжигаем —Мы их едим, мы дивный слышим зов,И этот зов неумолкаем.У нас в крови бессмертна плоть отцов,А плоть сынов нам служит раем.Зверь ловит зверя, крысу губит кот,Кот гибнет под ножом стряпухи,Под видом зайца лезет к дурню в рот,Последнего же с голодухиСъедаем мы — voila круговоротEt cetera в таком же духе.Отметив превосходство животаНад мертвой славой мавзолея,Я вижу: есть еще одна чертаВ пассиве моего злодея:Под черепом двуногих развита,И слишком развита, идея.Вгрызаясь в лоб усопшего брюзги,Чтобы исследовать — откудаВошла в его холодные мозгиИдея подвига и чуда,Я шарил там, не видел там ни зги,Озяб — и налицо простуда.Кто, кроме человека, верит в речьСвященника, бродяги, шельмы?Как трудно моряка предостеречь,Когда в судне завидим щель мы,И как легко готов он верить в течьПо огонькам святого Эльма.Пора нам опровергнуть клеветуО Гаммельнском крысолове:Мы музыки не ловим на лету,Ушей не держим наготове.Пусть люди сами гибнут за мечтуИ бога прозревают в слове.Я — черный крыс. Сейчас меня съедятЗавоеватели подполий.Дай дописать мне, серый супостат!Как Архимед, не чуя боли,Я умираю, но за свой трактатМолю смиренно: Noli! Noli!
212
«Я — черный крыс, потомок древних рас…». Черновой автограф — 42.52–54. Строфы, не вошедшие в окончательную редакцию:
И перья птиц, и рыбью чешую,И мех неведомого предкаНа тонкую сменил он кисею,На слишком тонкую нередко,Чтоб мог он гладить женщину своюИ колыхать, как божью ветку.Я черный крыс, подпольный сын сибилл,Дитя монашеской заботы.Я знаю всё — я зубы иступилО кожаные переплеты.Я в каждом доме вижу гниль стропилПод ложным слоем позолоты.
Mus decumanus — видовое название крысы-пасюка (не домашней), ныне основательно истребленной своими «серыми» родственниками на всех материках, кроме Южной Америки. Гаммельнский крысолов — персонаж немецких баллад и преданий, послуживший основой для сказки братьев Гримм, после которой сюжет был многократно использован в мировой литературе. Повинуясь дудочке крысолова, из Гаммельна ушли досаждавшие городу крысы, но гаммельнцы не расплатились с крысоловом, и тогда под ту же мелодию из Гаммельна ушли дети горожан.
Змеится ключ навстречу зноюИз-под набухших корневищ,И в челюсти зубному гноюДорогу открывает свищ;Прокапывая лисьи ходы,Бегут из тюрем бунтари,И вечно требует свободыДуша, стесненная внутри!Меня весь день переполнялаМоя назревшая любовь,Но к милой не нашла каналаИ даром отравила кровь —И вот (мы виноваты сами)Открылся ход в ее жильёИ щекотливыми слезамиСмущает нежное белье…
Я был собой, мечтая быть иным;Я темной страсти опасался,Любил себя и к женщинам земнымНеосторожно прикасался…Я молод был, и стала мне легкаПреграда кнопок и булавок,В их острых тайнах верная рукаПриобрела проклятый навык.Не бойся! Для тебя я заглушилСлепую музыку пороков:И звон суставов, и чечетку жил,И скрип костей, и пенье соков.От всех даров, рассеянных веснойИ распустившихся, как листья,Я отказался для тебя одной,Учительница бескорыстья!Одной тебе я в жертву предаюГлухое сердце негодяя,И недоступность страшную твоюИ грусть мою благословляя.
214
«Я был собой, мечтая быть иным…». Автограф — 42.18.
Я весь, от шеи до колен,Обтянут белой парусиной.Так облекают нежный членПредохранительной резиной.Я лезу к солнцу напролом,Хоть лезть в рубашке — не геройство,И смело пользуюсь тепломПочти тропического свойства.Я — обожженным
не чета,Блудливым женам я — не пара,И вот вся юность прожитаБез триппера и без загара.Но хоть известно, что любовьПрезервативная бесплодна,Что солнце не проникнет в кровь,Когда помехою — полотна,Зато их ласки нам даныНе через язвы или раны,А через постные штаныИ богомольные сутаны!
В мудрых сумерках раздумийО губительности света,Вот он, в раковинном шуме,Дом отшельника-поэта!Я о пристани взыскую— Лечь бы, говоря короче, —Мне отводят мастерскую,Говорят «спокойной ночи!..»Я устал, но сон мой зябок.Сон прерывист. Месяц светел.Что-то повернуло набок,Луч упал — и я заметил! —В дивной нежности свирепа,Знойным гипсом наизнанку,Жгла ты, мать Аменготепа,Дерзкую мою лежанку.Слепок. Копия. Подобье.Лик без власти и охраны.Но откуда эти копья?Это пламя? Эти раны? —Африканская богиня,Ты жива моим кошмаром! —Ты застынешь, лишь покинь яМой тюфяк, покорный чарам!Рог и зуб священных тварей,Аписа и крокодила,Ты взыграла на фанфаре,Души стражей разбудила;Ты зажгла огонь заклятийНа своем бесплотном войске,Чтоб со мной, в моей кровати,Он расправился по-свойски…Рано утром, на пороге,— О чудовищное ложе! —Я считал свои ожоги,Закипевшие на коже.«Тут клопы… Вы дурно спали?Говорите без утайки».— Не клопы меня кусали! —Так ответил я хозяйке.
216
Таиах. Автограф — 42.38. В ст-нии описан дом Максимилиана Волошина в Коктебеле (Планерском), в котором Тарловский побывал в июле-августе 1929. Таиах — растянувшаяся на столетие мистификация Волошина: в 1905 он приобрел в Берлине и привез в Коктебель копию скульптуры, выставленной в Каирском музее и поразившей Волошина сходством с его возлюбленной Маргаритой Сабашниковой. Найденная при раскопках Карнакского храма, статуя не сопровождалась какими-либо надписями, отчего египтологи в разное время давали ей различные имена: царица Тия (см. ниже), богиня Мут и т. д.; современная наука видит в ней царицу Мутнеджмет. Волошин назвал ее царицей Таиах. Мать Аменготепа — царица Тия, главная жена Аменготепа III Великолепного, мать Эхнатона (Аменготепа IV). Апис (Хапис; егип. миф.) — священный бык.
Под этим низким потолкомС тюремным вырезом для света,Здесь жил поэт. И самый домУже тогда был Дом поэта.Что было видно из окна,Высокого и чуть косого? —Безоблачная глубина,Да горы, да соседки — совы…Он слушал моря мерный вал,А, может быть, не слушал даже,И Капитанов воспевал,Душой с отважными бродяжа.Свой лучший отдых от стихов,От музы, иногда докучной,Он видел в битвах пауков,Плененных им собственноручно.Он их, наверно, уважал,Сидельцев спичечных коробок, —Он сам от битвы не бежалИ в этой битве не был робок,Когда безумные полкиГеоргиевских кавалеровЗапрыгали, как пауки,В тазу неслыханных размеров,Когда нездешней розни власть,Дразня дерущихся тростинкой,В нем воскресали злую страстьТарантульского поединка. —И свой его народ разъял,Свой Бог попрал, как тунеядца!Мы все расстреляны, друзья,Но в этом трудно нам сознаться…
217
«Под этим низким потолком…». Купченко В. Неизвестное стихотворение о Николае Гумилеве // Русская мысль (Париж). 1993. № 3963, 22 января. Автограф — 42.42. И «Капитанов» воспевал… — имеется в виду цикл ст-ний «Капитаны» (1910) Н.С. Гумилева.
Здесь гроб… остановись, прохожий,Передохни в его тени,И если даже он отхожий,Его чистот не оскверни.Гигиеничное жилищеПолезно для иных особ,Но много лучше, если гробУютного жилища чище.
8 августа 1929, Коктебель
218
«Здесь гроб… остановись, прохожий…». Автограф — 42.58. Речь явно идет о т. н. «Могиле Юнге», склепе по дороге от Дома Поэта влево (если смотреть на море), где кончается пляж. С начала 1920-х находится в состоянии руины.
В пересохшей молитвенной чашеСо следами священных даров —Золотое убежище нашеИ Волошина благостный кров.И когда я увижу на склонеУходящей от моря грядыКоктебеля сухие ладони,Где заноз и причастий следы,Я кричу, и смеюсь, и рыдаю —Потому что в заклятом кругуНебывалые сны покидаю,От нездешнего счастья бегу.
219
Прощание с Коктебелем. Победа (газ., Феодосия). 1982. № 142, 24 июля / Публ. В. Купченко. Автограф — 42.60.
13 августа 1929
По дороге в Феодосию
Наша тряская машинаК Феодосии летит.Впереди меня мужчинаВозле тормоза сидит.На боку его — игрушкаПредвоенной детворы,И ее стальная мушкаМне грозит из кобуры.Отодвинуться — неловко,А терпеть — невмоготу…О, как подлая плутовкаВздрагивает на лету!Не молить же о пощаде,Не идти на стыд и срам! —Только думать — «Бога ради…»Да глядеть по сторонам.Так на призрачной дорогеСверх-Феодосийских горЖалит нам то лоб, то ногиГибели корректный взор.Но сознаться мы не смеемВ страхе жалостном своем,По степям бензином веемИ над мятой и шалфеемМолча терпим и живем.
Ты спала и не видала,Как неистовствует буря,Как рыдает в одеялоДруг, у ног твоих дежуря.Он был верен уговору —До утра тебя не тронув,Он пронес, подобно вору,Ношу ругани и стонов.Он сидел, белее мела.В хилом теле крепла сила.Ты спокойно спать умелаИ спокойной страсть гасила.Он любил — и на заре лишьВырвал сладостное жало…Он ушел, а ты не веришь.Ты спала и не видала.