Мы были в этой жизни
Шрифт:
– Не бойся, везде натирай что есть силы. Всё давно зажило. Зажило-то зажило, но аукнулось лет через двадцать, когда вдруг «отнялась» правая нога.
Инвалидность врачи связали с ранением в сорок первом.
До того памятного дня мама мыла нас в корыте. Баню по последнему слову тогдашней техники – с хорошей парной, мыльней и предбанником – построил в совхозе один из первых послевоенных директоров по фамилии Сакович. Крупный полный мужчина, любитель помахать веником… Помню, после парилки бросался в речку, уже подёрнутую первым ледком, и плыл размашистыми сажёнками, не боясь порезать руки острыми,
Сакович был мужем третьего секретаря райкома партии, Татьяны Фёдоровны Корниенко, одной из организаторов партизанского движения на Рогачёвщине, а потому и отделался лишь выговором за самовольное строительство объекта роскоши. Областное начальство, наехавшее в совхоз, попарившись, попеняло директору за недостроенный амбар и вынесло дело на бюро райкома… А между тем в банные дни в совхозную баню стекались не только жители близлежащей деревни Остров, но и из более отдалённых – крестьяне строили и восстанавливали хаты, на домашние баньки ни денег, ни леса не было.
Был в Поболово ещё один любитель попариться – Руман Щукин. После войны он как-то быстро постарел, а может, так выглядел из-за неаккуратной щетинистой бороды, сгорбился – доставал остеохондроз. Но сердцем был крепок и вынослив. Всегда приходил к первому парку, долго парился, а потом залезал на третью полку и засыпал.
Представьте, в бане уже моются женщины, – и вдруг с верхней полки спускается голый тощий Руман. Бабы врассыпную, прикрываются, кто чем может, самые смелые пытаются его выгнать с помощью шаек. Он выходит из парной не торопясь, уже в мыльной бормочет:
– Что вы, бабы, всполошились, голого мужика не видели, да? После того случая бабы, заходя в предбанник, ещё не раздеваясь, посылали самую смелую разбудить и выгнать Румана из парной.
Не от такой ли истории пошёл анекдот:
– Бабы, шаечками его, шаечками… Шаюшечками, бабоньки, шаюшечками. Бабы, ша, ша, бабы!
Вскоре Саковича перевели куда-то ближе к Минску, после него директора всё мельчали и мельчали. Совхоз захирел и был слит с соседним колхозом. К этому времени, правда, от бани уже и следа не осталось: обветшала от невнимания и вроде бы в конце концов сгорела.
Помню как сейчас: ранний зимний вечер, отец – директор школы и учитель математики в старших классах – сидит за столом в зале, готовится к завтрашним урокам. Мы же бесимся, мельтешим туда-сюда, то плачем, то заливаемся смехом, устраивая свалку. «Перестаньте, перестаньте, не мешайте работать», – просит. Мы, как водится, ноль внимания. «Перестаньте, кому говорят?» – вопрошает он, а в нас будто бес вселился. «Последний раз говорю по-человечески!» А мы, как назло, хохочем, остановиться не можем. Он поднимается и идёт за ремнём, – «воспитатель детей» всегда висел на видном месте. Из сеней вбегает мама: «Ах, засранцы, вы опять отца не слушаетесь!» Выхватывает у него ремень, и к нам. Все – пулей под кровать или в узкую щель за печку, где мы могли поместиться только в один ряд. Цепко хватаемся друг за друга, чтобы ей было не вытащить первого. В самом деле – «один за всех, а все за одного», – именно такой смысл обрела для нас эта поговорка в раннем детстве.
Не справившись с тремя, мама уходила. Мы же тихонечко вылезали из укрытия и на цыпочках мимо отца расходились по разным углам.
Мама редко допускала, чтобы нас наказывал отец. Если тот, случалось, брался за ремень – перехватывала его и стегала нас сама. Однажды после такой экзекуции видел, как мама навзрыд плакала в спальне, зажав рот ладонью, чтобы никто не слышал.
Мне доставалось больше всех. В деревенском доме работы хватает, а потому дети с пяти-шести лет уже имеют свои обязанности. То вовремя воды принести из колодца, то дров для печки, то в доме подмести или пол помыть, то кур или свиней покормить, то корову на выгон отогнать, уже не говоря об уходе за огородом в летние дни – прополке, поливке, окучивании картофеля. Не то чтобы я был ленив, но, пользуясь любой свободной минутой, читал, – тем более, за каждой интересной книгой выстраивалась очередь из трёх-четырёх таких же завзятых книголюбов. Бывало, мама три-четыре раза посылает к колодцу – и всегда слышит: сейчас, сейчас. В пятый раз подкрадывается с ремнём: я тебе дам «сейчас»!
Чтение у нас в семье не считалось уважительной причиной для увиливания от домашних обязанностей. Как, впрочем, и выполнение домашних заданий: сделай что положено по дому, а потом уж садись за уроки. Зато за «двойки» в школе родители нас никогда не наказывали, обходились внушением, – впрочем, «неуды» были редки, учились мы прилично. А вот за шалости на уроках, за неуважение к учителям попадало не раз.
Для нас, детей, мама хотела одного: чтобы выросли уважаемыми людьми. И не где-то там, где мы позже учились, работали, а здесь, в своей деревне, «чтобы нам с отцом не было стыдно за вас». А однажды добавила: будете уважаемыми в деревне, – ни в вас, ни в нас никто и нигде камень не кинет». Так, в сущности, и оказалось. Пуще всего хотела, чтобы мы избежали трёх самых губительных, по её мнению, пороков: воровства (тюрьмы), пьянства и не выросли пустобрёхами. «Вора, пьяницу и болтуна, дескать, за версту видно».
Больше всего опасалась за старшего: я в детстве воровал. Причём не ограничивался сахаром-рафинадом или иными сладостями, как многие дети. Преимущество человека с деньгами я почувствовал чуть ли не с семи лет и брал их дома – из-под стопки простыней в платяном шкафу. Один из деревенских переростков продавал мне замечательные вещи: чудесный складной ножичек, самодельный калейдоскоп, настоящий немецкий бинокль и даже скворечник, который мне самому соорудить было не по рукам. И стыдно признаться – покупал тряпье, чтобы за него купить рыболовные принадлежности у еврея-старьёвщика, регулярно наезжавшего в деревню со своим волшебным ящиком. «Тряпьё берём, худые кастрюли берём, крючки, леску и поплавки – даём». Я был заядлым рыбаком, а в магазине такой дефицит не продавали, да и магазина в то время на селе не было, – надо было ехать в райцентр.
Какое-то время родители не замечали пропажу пятёрок, десяток, двадцатьпяток… А когда обнаружили, мать меня изрядно излупила, добиваясь признания и раскаяния. Так повторилось несколько раз, и как-то я пообещал «завязать». Причём уже не ей, а самому себе. И завязал.
Месяца же через два обнаружилось, что из шкафа исчезла сторублёвка… Я сразу стал реветь и клясться, что не брал. Веры мне не было. Мать взялась за ремень и требовала одного: признания. Я – ни в какую. Она высекла меня так, что я три дня не мог сесть.