Повесть о детстве
Шрифт:
— Нет,—остановила его Шера,— ты не отделывайся этими словами: «Так и так!» Это я сама знаю. А вот что сказать дальше?
— Очень просто. «Если хотите — это ты говоришь, Шера! — я могу приходить к вам помогать». Так просто... Постучишь внизу.
Шера поправила платок и вздохнула:
— Хорошо. А ты здесь будешь ждать?
— Буду.
— Ну, я пошла.
Сёма присел на скамеечку, с тревогой ожидая возвращения Шеры. «А что тут такого? — спрашивал оп себя.— Я делаю одно, она делает другое, и вместе получается услуга комиссару». Но Шера не заставила себя долго ждать:
— Я говорила: не надо идти,— закричала она,— так нет! Твои выдумки!
— А в чём дело? — спросил Сёма, с трудом скрывая своё волнение.
— Ни в чём,— обиженно заговорила Шера.— Он открыл дверь, выставил вперёд свою руку и сказал: «Идите, идите! Сейчас у меня спят!»
— А ты что?
— Я ушла.
— Так я и знал! — с досадой произнёс Сёма.— А ты сказала, что тебя послал курьер военного комиссара?
— Нет,— смутилась опять Шера,— по сказала.
— Но это же самое главное! Иди сейчас и начинай прямо с этого.
Шера с грустыо посмотрела на Сёму и, покорившись, вновь пошла к больнице... Сёма сидел на скамеечке и считал секунды. Раз — это секунда, два — это две секунды... Но ему не пришлось считать долго. На этот раз визит Шеры был ещё более краток.
— Ну что? — спросил её Сёма.— Всё в порядке?
Шера молча опустилась па скамейку.
— Ну что? — уже нервничая, повторил Сёма.
— То же самое,— сказала Шера и вытерла концом платка губы.— Опять: «Идите, у меня спят!»
— А ты сказала, кто тебя послал? — нерешительно осведомился Сёма.
— Сказала.
— А он что?
— А он сказал, что ому плевать на всех курьеров, вместе взятых.
Сёма вскочил и, одёрнув шинель, со злобой сказал:
— Ну, на всех — это, может бить, но на такого одного — не выйдет. Пойдём!
— Опять туда? — удивилась Шера.
— Опять.
Шера пожала плечами, по всё ж о поптла за пим. Любопытство пересилило неловкость, и Шере было уже интересно знать, как поговорит Сёма с доктором. Сёма поднял кулак и решительно постучал в дверь. Доктор вышел на улицу, и, не глядя на Сёму, сердито сказал:
— Господи боже мой, когда я вас уже научу стучать по-че-ловечески!.. Ах, это вы? — удивился ои, узнав Сёму.— Опять с бабушкой?
— Нет...— хмуро ответил Сома.— С Шорой.
— Одну минуточку,— вежливо сказал доктор и, обернувшись, плотно закрыл дверь.
— Ты видишь,— Сёма подмигнул Шере,— уже совсем другой тон!
В это время доктор приблизился к ним и, сморщившись, заговорил:
— Вы будете ещё долго ломиться ко мне? Приходят и поднимают шум!— Доктор подошёл к Сёме и постучал по лбу указательным пальцем: — Вы соображаете, что вы делаете? Если у меня спят больные, во время сражения я могу выйти и прекратить бой! Вы слышите?..
Сёма смущённо молчал.
— Девочку я возьму,— опять заговорил доктор, хмыкая носом и глядя поверх очков.— Можете прийти завтра... А вы, молодой человек, лучше постарались бы достать дров, потому что моим больным холодно,— строго добавил он.— А когда моим больным холодно, я могу потушить все печки и затопить больничную! Вы слышите?..
Доктор повернулся, осторожно открыл дверь и, ступая на носки, медленно прошёл наверх. Шера, громко засмеявшись, толкнула Сёму:
— Ну как, понравилось? Совсем другой тон!
— Тсс! — рассердился Сёма.— Что ты раскричалась? Не можешь говорить шёпотом?
Они молча и поспешно перешли па другую сторону, потому что наверху в лазарете ещё спали больные.
МОИСЕЙ
Моисей лежал в больнице, одинокий и злой. Доктору он не верил. Синие круги под глазами становились всё больше, губы его были бледны и сухи. Ему не хватало воздуха. Он приподнимался на локтях, пытался глубоко вздохнуть, но всё время это ему не удавалось. Каждый раз прижимал он ладони к щекам и ко лбу, пытаясь определить, есть ли жар. Болезнь уже покидала Моисея, но перед уходом она дразнила его, бросая то в жар, то в холод.
Лёжа в постели, он думал о том, что плохо должно быть человеку, если он, прожив жизнь, пе имеет что вспомнить. В самом деле, исполнилось, допустим, ему пятьдесят лет, и вот начинает он размышлять, что же с ним было, и вдруг оказывается, что шёл он полвека по одной стороне улицы, а что делается на Другой, не знал. Наверно, это очень страшно. Но Моисей всё
же не был обижен. Хорошо или дурно жил он до сих пор, но это была жизнь с людьми, для них и для себя, и хотя ничего особенного он не сделал, но то, что полагалось, исполнял с удовольствием, не очень заботясь о себе, и он знал, что его любили.
Никто не говорил ему об этом, но он не слепой, он видел эту любовь в том, как прятали его от ареста, как устраивали побег из ссылки и как кормили его после тюрьмы в чужих, незнакомых домах...
И чем больше вспоминал он сейчас, чем чаще вставали перед ним лица товарищей, которые рубились где-то совсем близко, а может быть, лежали недвижно на сырой, утомлённой боями земле,—тем ненавистней становились ему эта койка, и мокрая тряпка на голове, и доктор с его розовым холодным ухом. И хотелось уйти, убежать, бросить всё это, встретить фронтовых друзей, а там уж что будет. Он не был особенным храбрецом, но он был равнодушен к опасности; не потому, что жизнь была ему безразлична,— наоборот, он очень хотел пожить подольше, а потому, что и раньше общение с опасностями было его жизнью и он привык к ним.
Так лежал Моисей. Руки плохо слушались его — в них не было силы. Боль была в ногах н в боку, и казалось, каждый кусок его тела жил самостоятельной, своей жизнью: ноги жили отдельно, руки жили отдельно, голова отдельно, и от них всех должен терпеть один он, Моисей. Он знал красноармейцев, которые, услышав, что берут их родной город, просились в наступающую часть, чтобы вместе с ней войти иа родные улицы. Они были счастливы, если получали разрешение, и неслись туда, боясь опоздать к бою. А вот сейчас, когда освобождают его родной край и вышвыривают последнего вражьего солдата, он лежит здесь, как дурак, как чёрт знает кто! Моисей был уверен, что с болезнью нужно поступать, как с врагом, и стрелять даже в бегущую. И если теперь она убегает от него, то нужно встать, плюнуть на эту жаркую постель и уйти, прикончив болезнь раньше, чем она сама уйдёт от него.