Суровые дни
Шрифт:
– Ну, а какъ думаешь, побдимъ?
– А это какъ Господь дастъ. По народу-то, глядться, должны бы мы одолть. Потому, чисто на крыльяхъ поднялись. Измны бы какой не было… Да что я теб скажу, - бабы нонче куда меньше выли! Землю завоевать грозится… Ну, землю-то нашу въ карман не унесёшь, возьми-ка её…
Семёнъ исподлобья глядитъ за рку - широко тамъ. И какъ тихо.
Перезваниваютъ колокола, - покойнiй вечернiй перезвонъ. Покойна зарчная даль. По вертлявой дорог въ лугахъ, свтлыхъ посл покоса, рысцой труситъ блая лошадка, невзятая на войну, - должно быть, старенькая. Конечно, старенькая, блая вся, а бжитъ,
– Опять дымитъ… - говоритъ Семёнъ.
– Подаютъ и подаютъ.
За краемъ луговъ, гд — чуть видно - блетъ нитка шоссе, дымитъ.
Тамъ чугунка. Тянется длинный-длинный товарный поздъ. Уже забжалъ за край лса, дымитъ надъ зелёной каймой, а хвостъ всё ещё за лугами, за шоссе. Да, подаютъ и подаютъ. Вотъ уже третiй ползётъ за этотъ часъ, какъ сидимъ.
– Двери раздвинуты, - военный. Ещё до Сибири, сказываютъ, не дошло.
А ужъ какъ Сибирь двинутъ… Ото всхъ морей идёмъ, ото всхъ океяновъ. Удумать бы сдужили, а силы много у насъ… Не должны уступить.
Смотрю на Семёна. Что въ нёмъ? Спокоенъ, беззлобенъ. Война для него не подвигъ и не игра и, пожалуй, даже не зло. Страшно важное, страшно трудное дло. Сдлать его нужно, - не отвернёшься. Но нельзя и забыть своё, здшнее. Сегодня онъ отсялся и радъ узнать отъ меня, что идетъ къ дождю. У него на усадьб за плетнёмъ штукъ пятнадцать хорошихъ яблонь.
Грушовку и аркадъ онъ снялъ, завтра собирается снимать коробовку и боровинку - дюже покраснла. У него въ садочк шалашъ, краснетъ на травк лоскутное одяло, а онъ спитъ въ шалаш вотъ уже третью недлю, сторожитъ отъ поганцевъ-ребятишекъ. У него хорошая антоновка, первое яблоко, и онъ мн подробно разсказываетъ, какъ заводилъ этотъ садочекъ, сколько собралъ въ прошломъ году и какъ лтъ пятнадцать тому назадъ выдралъ верёвкой въ этомъ садочк своего Мишку - не показывай дорожку другимъ.
– По весн самъ мн весь садъ окопалъ - сапёръ. Да вдь какъ окопалъ-то! За часъ вс, на полторы ло-паты! Наклали мы ему грушовки полонъ мшокъ, еще проблъ только-только показала. А ужъ теперь и антоновка скоро сокъ дастъ. А какъ, раненые-то которые или кто убитъ… фамилiи-то печатаютъ?
– Нтъ, ещё не видалъ.
– Будутъ когда — слди ужъ. Михайла Семёнычъ Оршкинъ, сапёръ. Гляди ты, опять дымитъ! Ну, дай Богъ на счастье…
ЗНАМЕНIЯ
Невдомыми путями приходятъ и текутъ по округ знаменiя, намекаютъ сказанiя. Откуда приходятъ, гд зарождаются, какъ и кмъ?
Есть въ жизни незнаемые поэты. Жива созерцательная душа народа. Не любитъ она цифры и мры и непреложныхъ законовъ. Жаждетъ иного мiра, которому тсно въ этомъ, хочетъ чудесъ, знаменiя и указующаго Перста.
Какой уже день шумятъ и шумятъ старыя деревья парка, - не утихаетъ буря. Два серебристыхъ тополя-гиганта, чт`o стояли у каменныхъ воротъ усадьбы, упали прошлой ночью, и сразу стало неуютно и голо въ саду. Вотъ она, обгладывающая всё поздняя осень. А какъ-будто совсмъ недавно стояли эти чёрныя давнiя яблони въ бло-розовомъ одянiи двичьяго цвта, слушая брачный шёпотъ втра
– А, глядться, свжёхонькiе стояли… - недоуменно говоритъ работникъ Максимъ и носкомъ сапога тычетъ въ изломъ упавшаго тополя.
– Ни гнилости нигд не видать, ни защербинки нтъ.
Онъ пытливо смотритъ совинымъ лицомъ, и его узкiй, до переносья заросшiй лобъ силится уяснить что-то очень значительное.
– Да-а… - выдыхаетъ онъ, покачивая головой, - видно ужъ, дло такое… оказываетъ.
И опять трясетъ головой - ршительно, точно теперь всё ясно.
– Гляньте-ка!
– тревожно говоритъ онъ и показываетъ за садъ, поверхъ яблонь, къ селу.
– Крестъ-то?! Сорвало крестъ-то на колокольн!
Теперь не мшаютъ тополя. Теперь хорошо видно, какъ на купол церкви, точно распятый на синемъ пол, лежитъ, держась обрывками золочёной цпи, знакомый крестъ.
– Сор-вало…
И говоритъ такъ, и такъ внятно молчитъ, что и въ меня начинаетъ прокрадываться смущаюшее безпокойство.
– За деревами-то не видать было, а теперь сразу прочистило - смотри!
Ну, да. Сорвало крестъ, а чтобы усадьба видла, повалило и тополя.
Конечно, это хочетъ сказать Максимъ.
И уже не одни мы смотримъ отъ тополей къ колокольн. Смотритъ и максимова баба, и остановившiй на дорог, у столбовъ, свою лошадь урядникъ, и дв старухи съ котомками, пробирающiяся куда-то по грязной дорог.
– Когда жъ это у васъ крестъ-то снесло?
– строго спрашиваетъ урядникъ, словно мы виноваты - не доглядли.
– Когда снесло… снесло!
– говоритъ сердито Максимъ.
– Вонъ и дерева снесло.
– Плохо укрпили! Васька-пьяница ставилъ… вотъ.
– Этихъ не Васька ставилъ, свжёхонькiе совсмъ… Имъ и падать-то не изъ чего, а снесло!
– предостерегающе-пытливо говоритъ максимъ.
– Да теперь ужъ…
Старухи крестятся, поглядываютъ на Максима, поддакиваютъ укутанными головами и топчутся промокшими лапотками въ грязи.
– Шли, родимый, мы тутось… село-то на горк, у большака-то… - говоритъ одна урядниковой спин, - у самой-то церкви заборчикъ на могилки завалился, на хрестики…
И когда мы вс такъ стоимъ и смотримъ и проникаемъ въ таинственно совершающееся, захватывающее, видимо, и с урядником, который почему-то не отъзжаетъ, двигается на насъ вся растерзанная, въ разбитыхъ, на босу ногу, башмакахъ, старуха. Голова ея безъ покрышки, сдая, растрепанная; коричневая сухая грудь раскрыта; жилистыя синеватыя ноги непрiятно блютъ на чёрной грязи дороги и общелкиваются мокрой, затертой юбкой.
– Адiоты!
– говоритъ урядникъ.
– Опять Губаниху выпустили!
Губаниха манитъ насъ издали и что-то ищетъ за пазухой. Это душевно-больная, буйная въ полнолунiе, когда её прикручиваютъ къ постели полотецами. Теперь полнолунiе близко, Губаниха убжала отъ невстки и будетъ бродить по деревнямъ, бить палкой окна и безпокоить народъ. Её, какъ всегда, поймаютъ верстъ за двадцать, найдутъ, всю истерзанную, гд-нибудь въ пол, гд она «воетъ волкомъ», и привезутъ скрученную верёвками на телг, а она будетъ рваться и стукаться сдой головой о грядки. Изъ башмаковъ вытрясутъ собранныя уцлвшiя копейки.