Дальние снега
Шрифт:
Ну, наверно, уже насытился этот якобинец в морской форме?
Он возвратился в соседнюю комнату, покосился на столик. Арестованный покончил с ужином. Но бутылка с лиссабонским вином оказалась нетронутой.
Бестужев встал, приложил салфетку к губам, словно промокая их.
— Благодарю вас…
Николай I все смотрел и смотрел на него детски-чистыми голубыми, немного навыкате глазами, и от этого остановившегося взгляда было не по себе. Царь был очень высок, впечатление рослости усиливали голенастые ноги, туго обтянутые белыми лосиными рейтузами, подпоясанными широким серебристым поясом. Светлые вьющиеся волосы были гладко зачесаны назад, от чего удлиненный лоб казался еще больше, и, глядя на него, Бестужев
Несмотря на то, что царь был моложе «заговорщика», выглядел он старше Бестужева. Густые эполеты делали его плечи мощными и, сравнительно с ними, ломкой и тонкой казалась талия. Вот только размер высоких лаковых сапог с раструбами над коленами был велик, и, когда царь ходил по комнате, немного косолапя, возникала мысль о медвежьей силе этого драгуна, о силе его сабельного с потягом удара.
Пальцы рук царя были длинные, нервные, тонкие, с розовыми миндалинами ногтей и рыжими волосками на сгибах. Пальцы жили своей беспокойной жизнью: нетерпеливо постукивали по столу, крутили табакерку, сплетались, поглаживали мочку уха или словно бы пытались сковырнуть родинку на нежной шее.
Бестужев, считавший себя неплохим физиономистом, терялся в догадках — столь противоречивы были повадки царя, это странное сплетение силы и изнеженности, властности и тигриной вкрадчивой мягкости, этого детски-наивного взгляда с вдруг загорающимся где-то в самой глубине зрачков опасным огнем. Кто он? Притворщик или открытый человек? Сам он приказал на Сенатской бить картечью или это сделали его холуи? Но кем бы он ни был — не выпрашивать у него милости, заслуживать снисхождения. Остаться самим собой.
За дубовой, инкрустированной дверью с жарко горящей медной ручкой раздались чеканные шаги — сменялся караул.
После недолгого молчания царь подошел к Бестужеву и доверительно положил руку на его предплечье.
— Ты можешь мне поверить? — но спросил, попросил.
Бестужев склонил голову к плечу. Это можно было понять, как готовность вслушаться.
— Тогда я буду говорить с тобой, — произнес по-французски царь, — не как судья, а как дворянин, равный тебе. Мы ищем не виновного, а искренне желаем дать возможность оправдаться. Я не допрашиваю, но прошу тебя, как благородного человека, сказать искренне и откровенно: чего вы, собственно, хотели? Если я смогу это одобрить, мы будем действовать вместе.
«Да, этот человек умен, — снова подумал Бестужев, — но искренен ли?»
Царь же с досадой сказал себе, что вот приходится разыгрывать комедию. Но ничего не поделаешь, надо выудить все, а руки его окажутся развязанными после того, как ему принесут присягу.
Усадив Бестужева на канапе, царь поглядел внимательно, ожидая ответа на свое предложение «действовать вместе».
— Я готов сказать вам всю правду.
Может быть, хоть этим он восполнит провал на Сенатской?
Николая Павловича внутренне передернуло — этот бунтарь не назвал его величеством.
— Не так-то уж часто царям доводится выслушивать правду, — горько сказал он, — чтобы я от нее отказался. Ты любишь отечество? — внезапно спросил он.
— Конечно.
— А считаешь ли ты, что я могу любить его не меньше твоего?
— Да, ваше величество, — в некотором замешательстве ответил Бестужев.
Николай Павлович с удовлетворением подметил это замешательство мятежника, впервые назвавшего своего монарха подобающим титулом.
— Тогда что же нас разделяет? То, что благо России мы видим по-разному. На Сенатской площади вы жаждали моей гибели.
Бестужев сделал протестующий жест. Царь положил на его рукав пальцы в рыжеватом пушку.
— Не возражай. И я вынужден был прибегнуть к силе оружия, чего вовсе не желал. Но не лучше ли нам попытаться понять друг друга и найти, в чем мы едины, что нас соединяет, а не разъединяет.
«Мы, кажется, недооценили
— Вы безусловно правы, государь.
— Я готов принять истину, какой бы она ни была. Ты же своей искренностью поможешь и своим товарищам, и отечеству.
— Буду предельно правдив, — Бестужев помолчал. — Для вступления моего в тайное общество были свои резоны. Главный из них: я тяжело переживал упадок российского флота. Корабли гниют на причалах, не выходя в море. Матросов изнуряют на береговых работах. Флотовожди — люди неспособные. Флот сейчас разваливается внутри, хотя и набелен, нарумянен сверху. Петрово детище гибнет…
— Но, Бестужев, — прервал его император, — то, о чем ты говоришь, тревожит верховную власть не менее твоего. Разве запрещено благомыслящим людям критиковать замеченные ошибки? Подавать прожекты?
— К прискорбию, государь, прок от этого бывает невелик. К примеру, лейтенант Торсон подал в министерство весьма дельную записку, но она лежит без движения который год, потому что люди, облеченные монаршим довернем, не желают лишних хлопот. Невольно усомнишься в самой августейшей особе… («Наконец-то ты проговорился», — зло подумал Николай Павлович.) Но не один флот был причиной моих сомнений. По долгу службы мне довелось немало путешествовать по свету… С сокрушением сердечным я видел, что даже в крохотной Голландии, с ее скудной природой, народ живет лучше, нежели российский. В чем причина — спрашивал я себя. И видел один ответ: вольнолюбивые голландцы более двухсот лет назад сбросили с себя иго гишпанской монархии. Мы же, россияне, с иоанновых времен пребываем под гнетом деспотизма. («Вот до чего додумался, мерзавец!» — хотелось крикнуть царю, но он сдержал себя.) Мы надеялись, что если вся гвардия соберется близ Сената и попросит наследника престола даровать законы… В совести своей я думал, что каждый, покуда не дал еще присягу, может изъяснить свои нужды… Соболезнуя сердцем о неустройствах и злоупотреблениях в моем отечестве, я жаждал утешительных перемен. Солдаты, возвратись с поля брани, роптали: «Мы избавили отчизну от тирана Наполеона, а нас опять тиранят дома, навесив прежние вериги». Есть ли что-нибудь гнуснее, государь, крепостного права? Миллионы питателей рода человеческого влачат жалкую участь, подчинены необузданной воле помещиков, власть коих не определена никакой мерой, никаким законом. И разве язва сия не располагает Россию к бедствиям большим, чем всякое иное государство? Обширная страна, обитаемая трудолюбивым, смышленым, сильным народом, коснеет в невежество… Вот зло, государь, чрез истребление коего водворится в отечестве благосостояние.
Бестужев говорил быстро, проникновенно, как о том, что в мыслях выносил и выстрадал.
— Я согласен с тобой, Бестужев, ибо часто сам думал об этом, — снисходительно произнес император. Да, крепостное право есть зло, и я скорблю об этом не менее твоего. Земля принадлежит нам, дворянам, по праву, потому что мы, соль ее, приобрели ее нашей кровью, пролитой за отечество. Но я не понимаю, каким образом человек сделался вещью, и не могу себе объяснить этого иначе, как хитростью и обманом, с одной стороны, и невежеством — с другой. Этому должно положить конец — здесь ты прав. Но можно ль сказать, что мгновенное уничтожение одного зла не породит зла еще большего? Поручишься ли ты, Бестужев, что такая великая и важная перемена пройдет спокойно, не произведя бедственных и опасных последствий? Что хорошего мы можем ожидать, когда в не столь далекое время французская чернь, несравненно нашей просвещеннее, показала всему свету, до чего дойдет простой народ, если с него сразу снять дотоле державшую в повиновении узду. Не верней ли сказать, что прежде чем предоставить черни свободу, надлежит подготовить ее к тому длительным просвещением? Ведь ложно понятая свобода даст одну лишь пугачевщину.