И на Солнце бывает Весна
Шрифт:
Но вдруг... это вовсе и не она? Что-то иное? Не может же быть такой удачи! Я отошел к березам, увидев там широкий пенек, и открыл первую страницу.
2
Мишенька! Я рад, что ты нашел вторую тетрадь. И то, что ты ее читаешь, значит, что тебе хочется знать о моем прошлом, и ты - мой благодарный потомок. Я в это верю. А, если бы не верил, скажу честно, то вряд ли нашел бы сил написать и страницу. Моя вера в тебя и в то, что мне стоит открыться и рассказать обо всем, как было, греет и направляет меня.
В этих записях речь пойдет о вещах, во всех отношениях лишенных радости. Но и о людях, которые дали меня силы жить. Хотя их уже нет со мной, они и до сих пор остаются моими путеводными звездами.
Так вот, вернемся к тому моменту, на котором оборвались записи в первой тетради. Меня вывезли из тюрьмы позднем вечером. Со мной были только два
Мне почему-то думалось, что путь предстоит долгий. Сейчас меня привезут на какой-нибудь аэродром, этих провожатых сменят такие же угрюмые одинаковые парни, мы будем лететь в самолете, винты которого ревут так, что могут лопнуть барабанные перепонки. Потом будем плыть, и я неделю или другую проболтаюсь в сыром трюме. Почему-то думалось, что я - важная птица, которую вот таким сложным путем надо сопроводить куда-нибудь на край света, а там или убить, или поместить в самый жестокий и необычайно далекий от цивилизации трудовой лагерь, где я и пропаду, и меня никто не вспомнит, обо мне не скажут, не напишут, не заплачут.
Тогда, Мишенька, мне было немногим больше двадцати лет, а в таком возрасте нелегко разобраться в происходящем, понять свое место в огромном, и, в общем-то, злом мире.
Ехали мы недолго - может быть, не больше часа, и дорога, несмотря на сумерки, выглядела знакомой. А когда показался в окне широкий Дон, я начал догадываться, куда меня везут. Машина остановилась перед высокими белыми воротами - они больше напоминали решетку. Водитель, не глуша двигатель, сам открыл их, и мы въехали на территорию. Первое, что бросилось в глаза - обилие зелени. Липы, сосны, березы, рябины, каштаны, какие-то кустарники создавали здесь ощущение старой, но ухоженной барской усадьбы. Это место не отпугивало, а наоборот, манило тишиной и покоем, будто шептало, что здесь меня ждет отдых, покой и забвение всех былых страхов. Мне казалось, что я слышал внутри какой-то голос. Умиротворенный, приглушенный, он словно нашептывал русские сказки, которые так любил Карл Эрдман, находя в них гармонию и скрытые подтверждения своей теории. Но я знал, что часто в народных преданиях мягкий, расстеленный ковер звал путника отдохнуть, чтобы усыпить его вечным сном. И эта зелень была таким ковром. В покое этого места таилась какая-то опасность, что-то страшное, пугающее. И я сильнее почувствовал это, когда санитары вывели меня. Я никогда не бывал здесь, но слышал об этом месте, находящемся недалеко от Воронежа. Больница занимала участок, близкий к квадрату, а старые аллеи делили территорию, словно оси. На основной оси находилось самое больше здание, и я сразу понял, что это - главный административный корпус, а всего их было около девяти. От него аллеи звездообразно расходились к другим корпусам. Вдали стоял домик, выбивающийся на фоне других архитектурой - его можно было назвать старым теремом, украшенным резьбой. Все корпуса были связаны аллеями, и кирпичные неоштукатуренные здания напоминали друг друга, как братья. В сумерках они почему-то казались мне угрюмыми готическими замками со странными высокими окнами, рассеченными множеством стеклянных квадратиков.
– Можете хотя бы объяснить, что со мной происходит, - не вытерпел я, обращаясь к санитарам, хотя и без их ответа обо всем догадывался.
– Это лечебница для людей с душевными расстройствами, Орловка, - не сразу ответил один из них бесчувственным холодным голосом, не глядя на меня и продолжая вести по аллее, придерживая за локоть. Мы ускоряли шаг.
Меня ввели в один из корпусов, я почувствовал запах медицинского спирта, в глухих коридорах, по которым мы шли, слышалось бормотание и всхлипы. Мы попали в комнату, где за столом вместе с медсестрой сидел знакомый мне врач с неприятной бородкой, тот, что приходил ко мне в камеру и определил страшный, не имеющий ничего общего с реальностью диагноз. Они не смотрели на меня, заполняли какие-то бумаги, и врач что-то диктовал, постукивая карандашом по толстой медицинской книге. Тогда я чувствовал себя настолько уставшим и злым, что события вспоминаются как липкая дрянь, однотонная и беспросветная.
Я нашел силы, собрался с духом и посмотрел. Никто, казалось, не обращал на меня внимания, и я подумал, что легко погрузился в эту тьму, упал камешком на дно колодца, лишь на миг встревожив его мертвую тишину. Люди вокруг лежали, тихо постанывая или храпя, и лишь один из них, напротив, дрожал, словно его лихорадило, а потом вскочил, долго искал что-то под подушкой, подошел к стене, которая в лунном свете казалось желтой, как топленое молоко, и стал судорожно рисовать. Стена оставалась такой-то чистой и пустой, как и была.
– Эй, не спишь?
– окликнул кто-то слева, и я вздрогнул. Это был парень, может, чуть старше меня. Он повернулся ко мне на бок, положив руки под голову, и улыбался приветливо.
– Тебя как звать-то?
– Николай, - не сразу ответил я, глядя на безумные взмахи руки человека напротив.
– А меня Яков, просто Яша. Не бойся, я здоровый. Просто страдаю от внешнего мира, грубости его устройства, от этого не раз пытался свести счеты с жизнью, ведь имею же на это право. Имею, как думаешь?
– Думаю, имеешь, - ответил я, не зная, о чем говорю.
– Вот и я так думаю, а они считают, что за это мое место здесь, хотя я еще раз говорю, что здоров. Разве это болезнь? Что за жизнь, когда мне, художнику, не дают права выбора, как распорядится собой? Я все давно понял, и захотел спокойно уйти, раз мир так крив и уродлив. Ну а ты как попал?
Я не хотел отвечать, хотя этот Яша с глазами навыкат располагал к себе.
– Не хочешь, не надо, - произнес он.
– В другой раз тогда расскажешь, времени у нас с тобой для этого будет много.
– А что это с ним?
– спросил я, указывая на человека, который не останавливался, с еще большим остервенением пытаясь что-то нарисовать.
– А, этот, ничего особенного, не бойся. Здесь вообще никого не нужно бояться, опасных содержат отдельно, - его слова должны были успокоить, но на меня пока не действовали.
– Просто привыкни к нему, и всё. Это Матвеич, его все так называют. Он шизофреник. Каждую ночь вот так пытается довести до высших сил, или каких-то иных, видимых ему одному сущностей, тайные мысли и знаки. Он, несчастный, всегда рисует на стене невидимым карандашом только ночью - считает, что мы можем украсть у него из головы идеи. Бедный Матвеич, думаю, он один из самых несчастных тут.
– У меня тоже... шизофрения, - не сразу сказал я.
– Да ну... неужели.
– Это не я придумал, и то, что я здесь - большая ошибка, несправедливость.
– А кто здесь не по ошибке? Все так считают, даже вон Павлик, который храпит в дальнем углу. Он самый мирный, может целыми днями сидеть и рассматривать ладонь, или кружиться на месте, или бог весть еще что непонятное вытворять. Но с санитарами иногда говорит, и не признает, что чем-то болен, - Яша говорил быстро, и мое расположение к нему вовсе не крепло. Он старался шутить, быть беспечным, может, и правда хотел мне помочь свыкнуться здесь. Но я не мог и не хотел этого, потому и воспринимал его, как часть этого больного, чуждого мне мира.