Искра жизни (перевод М. Рудницкий)
Шрифт:
Сам Дрейер сосредоточенно склонился над столом. Он работал, не поднимая головы.
— Что это? — спросила Рут Холланд.
Бухер прислушался.
— Птица. Птица поет. Дрозд, наверное.
— Дрозд?
— Ну да. Так рано по весне никто другой и не поет. Это точно дрозд. Я теперь припоминаю.
Они сидели на корточках, каждый по свою сторону двойной ограды из колючей проволоки, что отделяла женские бараки от Малого лагеря. Их свидание не особенно бросалось в глаза — в Малом лагере набралось столько
Солнце стояло низко. Отблески его внизу, в окнах города, отсвечивали багрянцем. Целая улица, до которой еще не добрались бомбы, казалось, объята пламенем, полыхающим в окнах домов. В реке отражалось тревожное, неспокойное небо.
— Где он поет?
— Да вон там. Видишь, вон, где деревья.
Рут Холланд устремила взгляд за колючую проволоку, туда, где раскинулись луга и пашни, зеленели деревья, мирно дремал под соломенной крышей крестьянский хутор, и еще дальше, по склону холма, на вершине которого стоял приземистый беленький домишко, окруженный садом.
Бухер смотрел на нее. Теплый солнечный свет смягчил иссохшие черты ее лица. Он достал из кармана хлебную корку.
— Возьми вот, Рут. Бергер для тебя передал. Ему сегодня перепало. Он сказал — добавка для нас с тобой.
И он ловко бросил корку сквозь ряды колючей проволоки. Лицо Рут дрогнуло. Корка лежала рядом с ней. Некоторое время она молчала.
— Это же твоя, — выдавила она наконец.
— Нет. Я свою долю уже съел.
Она сглотнула.
— Ты только так говоришь…
— Да нет же, правда. — Он заметил, как жадно ее пальцы вцепились в хлеб. — Только ешь помедленней, — сказал он. — Сытней будет.
Она кивнула, уже принимаясь за еду.
— Мне и нельзя быстро есть. Опять зуб выпал. Выпадают — и все тут. Даже без боли. Осталось всего шесть.
— Не болят — и слава Богу. Тут у одного вся челюсть сгнила. Стонал, мучился бедняга, так и умер.
— Скоро у меня совсем зубов не будет.
— Можно искусственные вставить. У Лебенталя вон тоже вставная челюсть.
— Не хочу вставную.
— Почему? Очень многие так живут. Это правда ерунда, Рут.
— Все равно никто мне ее не сделает.
— Здесь, конечно, нет. Но потом можно будет заказать. Бывают отличные протезы. Гораздо лучше, чем у Лебенталя. У него-то челюсть старая. Ей, почитай, двадцать лет уже. А сейчас, он говорит, новые делают, их вообще во рту не чувствуешь. И держатся прочно, и красивые — лучше настоящих.
Рут доела свой хлеб. Ее печальные глаза медленно поднялись на Бухера.
— Йозеф, ты правда веришь… что мы когда-нибудь выйдем отсюда?
— Конечно! Обязательно выйдем! И пятьсот девятый верит. Мы все теперь верим.
— Ну а потом что?
— Потом… — Бухер так далеко вперед не заглядывал. — Потом
— Придется нам опять прятаться. Нас опять будут травить. Как раньше травили.
— Не будет никто нас травить.
Она взглянула на него долгим взглядом.
— Ты сам-то хоть этому веришь?
— Да.
Она покачала головой.
— На какое-то время они нас, может, и оставят в покое. Но потом снова начнут травить. Они же ничего другого не умеют.
Дрозд снова начал выводить свои трели. Они лились в воздухе: ясные, сладкоголосые, невыносимые.
— Не будут они нас больше травить, — сказал Бухер. — И мы будем вместе. Мы выйдем из лагеря. Эту колючую проволоку сорвут. Мы выйдем вон на ту дорогу. И никто не станет в нас стрелять. Никто не потащит нас обратно. А мы пойдем через поле, в какой-нибудь дом, вроде того, беленького, видишь, на холме, и сядем там на стулья…
— Стулья…
— Да. Именно на стулья. И там будут стол, и фарфоровая тарелка, и огонь в плите.
— И люди, которые нас выгонят…
— Они нас не выгонят. Там будет кровать с одеялами и чистыми льняными простынями. А еще молоко, хлеб и мясо.
Бухер увидел, как дрожь пробежала по ее лицу.
— Ты должна верить, Рут! — беспомощно воскликнул он.
Она плакала без слез. Плач был только в глазах. Они затуманились, и в них словно побежали тихие волны.
— Трудно поверить, Йозеф.
— Нужно верить! — повторил он. — Левинский принес последние новости. Американцы и англичане уже далеко за Рейном. Они придут. Они освободят нас. Совсем скоро.
Внезапно освещение переменилось. Солнце достигло кромки гор. На город упал голубой сумрак. Пламя в оьснах разом погасло. Успокоилась река. Все стихло. И дрозд умолк. Только небо теперь начало разгораться. Облака превратились вдруг в перламутровые корабли, и широкие полосы света, как струи ветра, устремились в их паруса, подгоняя их навстречу багряным вратам ночи. Прощальный луч ярко высветил белый домик на склоне, и, пока долина внизу медленно погружалась в полумрак, только один этот домик мерцал теплым пятном света и оттого казался и ближе, и дальше, чем когда-либо прежде.
И тут они заметили птицу. Они вдруг увидели этот пушистый крылатый комочек, только когда та оказалась совсем рядом. На фоне необъятного неба он вначале был где-то высоковысоко, а потом вдруг камнем начал падать вниз, и оба они, заметив его, хотели что-то сделать, но не успели сделать ничего; на секунду, в тот миг, когда он пикировал вниз, перед ними возник весь силуэт птицы: маленькая головка, раскрытый желтый клюв, распахнутые крылья, округлая грудка, исторгавшая столь волшебные, чарующие звуки, — а потом раздался легкий треск, высверкнула голубоватая искра, маленькая, бледная и смертоносная на фоне заката, и ничего не стало, кроме обугленного тельца со свесившейся маленькой лапкой на нижнем ряду проволоки да ошметка крыла, что спланировал на землю вестником смерти.