Лермонтов и его женщины: украинка, черкешенка, шведка…
Шрифт:
— Я желаю? Это ты только что сказала, что очень жалеешь о нашей связи.
— Ты меня вынудил так сказать. А на самом деле все наоборот.
— Наоборот это как?
— Ты соблазнил меня, обесчестил, а теперь стремишься под венец с другой.
Лермонтов просто затрясся от бешенства.
— Что за чушь? Ты в своем уме? Я ей предлагаю уйти ко мне — она не хочет. Я ей предлагаю остаться с мужем — она рыдает. Связи со мной стыдится, но ревнует к Щербатовой. Это какое-то сумасшествие.
Однако графиня все
— А-а, так ты считаешь меня сумасшедшей? Спасибо тебе большое за откровение. Наконец-то мне стало понятно твое истинное отношение.
— Прекрати цепляться к моим словам.
— Как же мне не цепляться? Я же сумасшедшая.
— Ты не сумасшедшая. Ты хуже.
— Хуже? Это как?
Михаил отмахнулся.
— Да не все ль равно!
— Нет, закончи, коль начал. Хуже сумасшедшей — это как?
— Отстань, пожалуйста. Не желаю продолжать сей глупейший спор.
— Нет, изволь ответить.
— Милли, перестань.
— Мне очень интересно: разве может быть что-то хуже сумасшедшей?
— Может.
— Вот и скажи.
— Хуже сумасшедшей — ты.
— Чем же?
— Сумасшедшая значит «сошедшая с ума». А тебе сходить не с чего. В голове пусто. — И он демонстративно постучал себя кулаком по лбу.
— Ого, вот это новость.
— Кушай на здоровье.
— Объяснился как следует.
— Лучше поздно, чем никогда.
Они, надувшись, продолжали сидеть по разным углам. Наконец, Мусина-Пушкина встала, покопавшись в ридикюле, вытащила пудреницу, перед зеркалом привела в порядок щеки, носик, лоб. Лермонтов спросил:
— Ты уходишь?
Она молчала.
— Ты не можешь уйти, не помирившись.
Графиня словно не слышала.
Он поднялся.
— Ну, прости меня, коли я сказал что-то лишнее. Ты меня завела, я не смог сдержаться.
Эмилия Карловна, глядя в сторону, стала вывязывать бантик из тесемок шляпки.
Михаил подошел, взял ее за плечи.
— Я клянусь, у меня к Щербатовой нет никаких чувств. И я не собираюсь на ней жениться. Я люблю тебя.
Сбросив его ладони, она холодно ответила:
— Чепуха. Прощай. — И открыла дверь.
Он схватил ее за руку.
— Подожди. Посмотри мне в глаза.
— Пусти, мне больно.
Лермонтов разжал пальцы.
— Если ты уйдешь, не простив меня, между нами будет все кончено.
— Значит, кончено. — И она ушла, хлопнув дверью у него перед носом.
Он не стал плакать, как тогда в апреле, а только походил взад-вперед по комнате. Затем подошел к зеркалу, причесал волосы и бачки, высунул язык, показал его то ли самому себе, то ли ей, воображаемой. Проговорил философски:
— Баба с возу — кобыле легче. — Немного подумал. — Я по крайней мере вел себя с ней честно, предложив уйти от супруга и соединиться. Но она решила по-своему. Значит, поделом. — Грустно улыбнулся. — Может быть,
Его размышления прервались появлением Столыпина-Монго. Он ввалился пьяный и расхристанный. Рокотал, прижимая к груди бутылку:
— Мне конец, Маешка. Понимаешь, конец! Я отставлен, изгнан, вышвырнут на улицу пинком под зад. Стыд и позор, страшное унижение!
— Боже мой, о чем ты? Дашкова тебя прогнала?
— Нет, другое. Я имел разговор с ее мужем.
— Неужели?
— Да, представь себе. Он внезапно приехал из деревни и застал нас в столовой, пьющими утренний кофе. Оба, разумеется, неглиже. Что тут говорить? Он все понял. Но и глазом не моргнул. Просто сказал мне: — Не могли бы вы, сударь, переговорить со мной в моем кабинете? Жду вас через десять минут, чтобы вы успели одеться. — Каково?
— Граф — прелестный старикан. В чувстве юмора ему не откажешь.
— Погоди, слушай дальше, то ли еще будет. Я оделся и, готовый провалиться сквозь землю, поднялся к нему. Он сидит на диване, предлагает мне сесть рядом и протягивает сигары. Мы сидим и курим как ни в чем не бывало, словно он не муж, а я не любовник его жены. Потом говорит: — Я не против вашей связи с Шурочкой, ибо понимаю, что она молода, а я стар и уже не в силах сделать ее счастливой как женщину. Просьба одна: чтобы графиня не тяжелела от вас. Воспитывать ваших детей я не намерен. Шура подарила мне мальчика и девочку, этого достаточно.
Лермонтов ударил себя по ляжкам и захохотал.
— Вот молодец! Я зауважал его еще больше.
Монго налил в стакан из бутылки, молча выпил и громко крякнул. Затем продолжил:
— Но ведь это конец, Маешка. Понимаешь, конец всему!
— Отчего? Муж дает тебе карт-бланш и благословляет, при условии, что она не станет беременеть. Разве это плохо?
— Ты не понимаешь, — огорченно вздохнул Столыпин. — Я так не могу. Мне теперь совестно. Потому что он проявляет благородство, а я у него, выходит, краду. Вроде он мне разрешил воровать, только не по-крупному. Это гнусно!
— Уж больно ты совестлив.
— Да вот совестлив, представь. Я аристократ. И имею понятие о чести. Наставлять рога мужу тайно я могу — таковы правила игры, почему бы нет? Но спать с его женой при его согласии и одобрении — совершенно иное дело. Вроде бы меня нанимают для утех ее сиятельства. Не за деньги, а всего лишь по взаимному сговору, но тем не менее. Значит, кончен бал, погасли свечи.
Лермонтов хлопнул его по плечу.
— Будет тебе, погоди, остынь. Утро вечера мудренее. Завтра встанешь и посмотришь на сей конфуз другими глазами. И вернешься в объятия Александры Кирилловны. Вот моя история — совершенно иного свойства. — И он поведал родичу о разрыве с Мусиной-Пушкиной.