Волжское затмение
Шрифт:
– Ну, спасибо, Спиридон Которосльный… Смерть отвёл…
И со всех концов понеслось – сипло, хрипло, жалобно:
– Пить… Умираю…
– Милок, ну хоть глоточек!
– Петьке хоть губы смочить… Вот-вот отойдёт…
Как откажешь… Осталось в кувшине совсем чуть-чуть, на донышке.
Вот и Ладушка. Лежит, не шелохнётся, бледно-серая, аж в синеву. Перепугался Спирька.
– Ладушка! Ладушка! – кричит, а у самого слёзы градом, на лицо ей капают.
Но дрогнули веки, выплыли из-подо лба едва блестящие в свете полумёртвой керосинки глаза.
– А… Спиря… Воды принёс… – по-прежнему, одними губами прошелестела сестрёнка. – А чего солёная-то?
– А? Нет, нет, Ладушка, вот вода… Вот! – и, окунув руку в кувшин, смочил девочке губы. Сделал ладошку корытцем, набрал в неё воды, осторожно влил ей в рот. Остатками обтёр ей лицо.
Улыбнулась Ладушка. Почти по-прежнему.
– Там – солнышко? – прошептала Ладушка, ища глазами щель на дальней стене. Но её опять засыпало. Темно там.
– Солнышко, Ладушка. Яркое… Доброе… Скоро, скоро вылезем! – бормотал Спирька слабеющим голосом. Сил не осталось. Да и как скажешь ей, что никакого солнышка там нет. Только дым, пыль, грохот, стрельба и смерть. Правда, воздух там. Воздух… Такой, что аж в груди больно. Особенно у реки. А в остальном, может, и похуже, чем здесь, в подвале.
– Спиря… Я умираю… – тихо и совсем бесчувственно проговорила Ладушка.
Ничего не отвечая, Спирька гладил ей лоб, щёки, волосы. Он не плакал. Нечем было, всё выревелось.
– Ты, Спиря… За руку меня держи… Если что… – пролепетала Ладушка. И забылась. Спирька, взяв её невесомую, высохшую, но тёплую ещё ладошку, примостился рядом. Наплывал волнами, качался в задыхающемся керосиновом свете удушливый сон. И проваливался Спирька в глухое туманное забытьё. Всплывал – и снова проваливался, лишь успев убедиться, что жива ещё Ладушка, что теплится ещё её тонкая рука…
Ладушка умерла на следующий день. Утром. Приходил тот молодой санитар, повозился с дверью, поправил её. И воды принёс. Целое ведро. Хорошей, говорил, воды, с порошком каким-то, не заразной. Доброго утра пожелал ещё, да вовремя осёкся – чего уж доброго… Но Спирька очнулся и расслышал это. И вздрогнул. Ладошка сестрёнки в его руке была холодной и невесомой, как сухая хворостинка. Он вскрикнул, приподнялся, взглянул на сестру. Она лежала, вытянувшись, под грудой тряпья. На тёмном, остром лице застыла та самая – нездешняя – улыбка, обнажающая из-под тонких, растресканных губ мелкие – молочные ещё – зубы. Серые веки были полуопущены, и тусклый свет еле живой керосиновой лампы безжизненно отражался в мутных глазных белках. Стало страшно. Спирька закричал было, но испугался собственного крика и осёкся, задыхаясь. Это был хрип. Слабый, предсмертный, с коротким прорывом тонкого, захлёбывающегося визга. Вокруг засуетились, заохали. Несколько мужчин медленно поднялись с тряпья и, пошатываясь – сами полумёртвые – двинулись к Спирьке, вздымая на стенах чудовищные тени.
Откинули тряпьё, подхватили её неуклюже, иссохшую, в грязной, рваной рубашонке. Резко качнулась и свесилась назад, прямо к Спирьке, голова, и он в последний раз увидел её лицо. Перевёрнутое. И от этого стало ещё страшней. У неё – мёртвой! – шевелились волосы. От вшей. Спирька понял это сразу, но так странно, нелепо и жутко было это теперь, что он из последних сил откачнулся, хрипло простонал и упал на тряпки. В глазах тошнотно поплыло, и вдруг обрушилась глухая, беззвучная тьма.
Ладушку так и не вынесли. Тут же, вслед за винтовочной
Отнесли её за выступ стены, в самый тёмный и дальний угол подвала, подальше от нечистот. Именно там была когда-то отдушина, в которую тщетно пыталась Ладушка разглядеть любимое солнышко… Не успела. Как-то ей, бедной, теперь там? Хорошо ли? Вряд ли…
Не плакалось. Не было сил даже на это. Ему совали в рот размоченные сухарные крошки. Спирька лениво пережёвывал их вперемешку с кровью из распухших дёсен. И снова забывался. Он умирал.
Своей тихой и, наверное, лёгкой смертью Ладушка будто показала дорогу к быстрому и полному избавлению от мук. На следующий день – или ночь, никто уже не знал этого – умерли двое мальчишек, что корчились в бреду и жару уже несколько дней. Не вскрикнув. Не позвав мать. Так же тихо… Сквозь забытьё Спирька слышал вопли и рыдания, видел мелькание страшных теней по стенам. Волокли. Туда же. В тёмный угол. Уже стонали, бредили и метались взрослые, слышались стоны и хрипы. Страшное короткое слово “тиф” носилось по подвалу, напоминая лязганье косы в руках старухи смерти.
Стрельба не стихала. Подвал трясло, и казалось, вот-вот дом рухнет и похоронит всех живьём. Впрочем, и так здесь было, как в могиле. И лёгкий, но уже явственный трупный запашок тошно и страшно доносился из дальнего угла. Дышать этим запахом, перемешанным с нечистотами и болезненными испарениями становилось всё труднее. Огонёк лампы гас, и тлел фитиль. Как зловещий красный глаз среди смертной темноты.
Однажды над самыми головами раздался бешеный рёв и страшный удар. Еле живой Спирька увидел перед глазами вспышку, как от молнии, и тут же звеняще оглох. Тянулись перед глазами руки, оруще распахивались рты и всё вокруг панически мелькало. И тут же из тёмного страшного угла вылетело облако плотной тьмы, заскакали глыбы и обломки. Люди метнулись к противоположной – у ступенек – стене и сгрудились там, вжимаясь в неё и друг в друга. Вернулся слух, в уши ворвались истошные крики и грохот оползающей стены. Спирьку и других неходячих оттащили.
Обвал прекратился. Судьба оказалась милосердна: из живых не пострадал никто. Спасли и размеры подвала, и прочность дома, выдержавшего прямое попадание. Под камнями остались только мёртвые – Ладушка и те двое мальчишек. И тут же, сразу, вольнее и глубже задышалось. Пыль ушла вверх, и оттуда, как в ответ, хлынул прилив дымного, но свежего уличного воздуха и свет. Тусклый, колеблющийся, но живой, настоящий солнечный свет. Люди прокашливались, продирали глаза, слепо щурились и дышали, дышали… Дышал и Спирька – вовсю, до боли в груди. И долгожданные облегчающие слёзы скупо текли по его истончённому, измождённому, серому, как бумажный пепел лицу.
– Выбираться надо… – глухо проговорил Спирькин знакомый дядька, поёживаясь от озноба. – Больше тут не высидеть…
– Нельзя… Нельзя… – сухо хрипел кто-то, совсем слабый и больной. – Пристрелят… Не белые, так красные…
– Авось… – пробормотал решительный дядька и шатко двинулся к двери. Добрёл. Повозился. Выругался.
– Опять защемило, мать её… Совсем. Наглухо… Не отжать. Да и то, рвануло-то как… Теперь только туда. Через верх, – вздохнул он. Вздохнули и все остальные, понимая, что самостоятельно им отсюда не выбраться.