Волжское затмение
Шрифт:
Когда перевязка закончилась, Антон вышел во двор перевести дух. Воздух чуть повлажнел, очистился и был почти свеж. Осела пыль. Отнесло к окраинам едкий дым пожаров. Сильно пахло гарью, но к этому запаху притерпелись здесь уже все и почти не замечали. Антон потянулся и неторопливо, наслаждённо, расправляя и наполняя слежавшиеся в душном подвале лёгкие, вдохнул. И вдруг почувствовал мягкое, лёгкое, будто боязливое прикосновение. Частое, нервное дыхание. Даша стояла рядом и неистово, самозабвенно глядела на него. Отсветы багрового зарева светились в её широко распахнутых глазах. Антон повернулся, встретился с ней взглядом, нежно обхватил её за запястья и притянул к себе.
– Антон… Наконец-то… Господи,
И Антон молчал. Молчал – и вбирал в себя её тепло, её дыхание. И она, словно набираясь сил от него, всё крепче и крепче сжимала объятия. И тянулись уже друг к другу их истончённые, обкусанные, растресканные губы, как вдруг скрипнула и нехотя, лязгнув о порог нижним краем, открылась позади них подвальная дверь, и во двор, щурясь и ероша седой затылок, боком протиснулся Губин.
– Эх-хе-хе… – глубоко, с перебором, старчески зевнул он. – А-а… Вот вы где. Извиняйте уж старика. Помешал…
Антон и Даша вмиг отпрянули друг от друга, часто дыша. А доктор подошёл ближе, почти вплотную, и, поправив очки, пристально вгляделся в них.
– Вот что, ребятишки, – вздохнул он. – К ночи уже. Вы ступайте уж. Ступайте. Я тут подежурю. Справлюсь, ничего.
– Что? – выдавил ошеломлённый Антон. – Вы? Один? Как?
– Прекрасно, – махнул рукой старик. – Нечего там всем вместе. Тесно. И душно. И ни к чему вообще. Вот и ступайте. До шести утра свободны. Шагом марш…
– Но, Сергей Саввич! – попыталась возразить Даша. – Вы же совсем не отдыхаете! Вы ж худой совсем и жёлтый! Так нельзя!
Доктор снова поправил очки и театрально подбоченился.
– Я, Дашенька, вполне отдохнул в отставке. На всю оставшуюся жизнь отдохнул, чтоб ты знала, – назидательно произнёс он и торопливо, мелко потёр зябнущие руки, расчиркал спичку, подпалил заготовленную уже толстую махорочную самокрутку, затянулся глубоко, пыхнул дымом, пожевал тонкими губами в сизой щетине. – Уют, достаток, покой… Тьфу! Суета всё это, ребята. Морок! А если подумать, то вот много ли человеку для жизни надо? Что скажете? Теперь вот, когда мы бок о бок с вами тут за людей бьёмся? Много ли?
– Как сказать… – повёл плечами Антон. – Не очень. Горсть сухарей, кружка воды… Ну и везение. Чтоб под снаряд не попасть, – и невесело усмехнулся.
Доктор оценивающе склонил набок голову.
– Ну, насчёт снаряда, – чуть поразмыслив, изрёк он, – это, положим, судьба, это другое… Но и даже так выходит, что совсем-совсем мало. И живём ведь! И другие жизни спасаем. Вот! А для счастья, по вашему? Сколько?
Антон неопределённо поёжился и мельком глянул на Дашу. Та завороженно переводила взгляд с него на Губина и обратно. Багровые – от зарева – искорки в её глазах на миг гасли, и тогда казалось, что она смотрит в себя и спрашивает о чём-то мучительно трудном, неведомом, неразрешимом. Но молчала Даша. Молчала и улыбалась осторожно и загадочно. Промолчал и Антон. Ну, доктор! Ещё и философствует, старая заноза! На развалинах, на пожарище, на обломках и головешках всей прежней жизни… Собирает её по крупицам, по косточкам, сшивает хирургической иглой, едва не валясь от голода и усталости – и философствует!
– Понимаю, – дробно и сухо рассмеялся Губин. – Понимаю вас. Думаете, сбрендил совсем старик, о счастье толкует среди такого ужаса… Вам-то для него поболее моего требуется. Это пока молодые. Вам жизнь продолжать. А я, Антон, на старости прожитых лет прибавлю к твоим сухарям и воде только лишь чистую совесть. И скажу, что я, друзья мои, счастлив.
– Счастливы… – в испуганном замешательстве, полувопросом, прошептала Даша.
– Истинно так, Дашенька. Я наконец-то, без всякой корысти, самолюбования, принуждения и притворства по-настоящему помогаю людям. Вот она, медицина высочайшей пробы, о которой я всю жизнь мечтал. Я, может, и родился, и жил все свои годы только ради этого. Ради этих дней. Они и есть в моей жизни – главное. И, видимо, последнее…
– Нет, Сергей Саввич, – прошептала Даша и закусила губу. И прикрыла глаза, будто спрашивая себя, стоит ли говорить это. – Не надо такого счастья. Слишком страшно. Слишком дорого…
– Дорого, Дарьюшка, – тяжело вздохнул Губин и развёл руками. – И дорого бы я дал, чтобы не случилось всего этого. Но уж коли случилось… Это искупление, ребята. За бездумную жизнь. За бестолковые надежды. За бесчувствие и слепоту, в конце концов. Пришло время правды и заставило совершать поступки. Вот и совершаем…
– Когда ж оно кончится, это время правды… – чуть нахмурясь, вздохнула Даша. – Сил нет правду эту выносить… – и, крепко обхватив руку Антона, прижалась к ней щекой.
– Ничего, Дашенька, – легонько улыбнулся Губин. – Вы молодые. Вы сдюжите. Вам жить. Ну, шагайте. Ночь коротка…
– Сергей Саввич, но всё-таки… – с лёгким укором, но лишь для приличия проговорил Антон.
– Никаких дискуссий, молодые люди, – отрезал доктор и, будто вспомнив о чём-то, встрепенулся и пропал в подвале. Вышел через минуту, держа в руке маленький тряпичный свёрток. Не шире ладони. В папиросную коробку толщиной. – Это вам. Для праздничного, так сказать, ужина, – усмехнулся он. – Будьте здоровы.
– Что это… – пробормотал Антон, разворачивая тряпку. Но несравненный, опьяняющий, головокружительный запах говорил сам за себя. – Это… хлеб?! – ошарашено спросил он, вытаращил глаза и сглотнул слюну. – Нет, Сергей Саввич… А вы? А раненые? Нельзя… – но его протесты были слабы и неубедительны.
– Я сказал – никаких дискуссий! Всё. Кругом, шагом марш! До встречи в шесть утра. Чтоб как штыки. Ясно? – и его глаза под очками грозно сверкнули.
Говорят, Пётр-Павел час убавил. Но ярославские ночи по-прежнему коротки. Хрупка и обманчива эта тёмная тишина. Всё застывает, замирает в сонном оцепенении до первых лучей солнца из-за Волги. А там уже брезжит. Рассинило. Ещё час-полтора – и встанет во весь восток красно-золотой рассвет. Была ночь – и нет. И следа не осталось. Разве что влажные крыши и редкая капель из водосточных труб.
А в этом июле всё иначе. Страшны грохочущие и пылающие дни. Но и ночи, несмотря на тишину, зловещи и тревожны. Бесформенные, переломанные, остроугольные контуры порушенных домов нагоняют безотчётный леденящий ужас. Податливый на обман человеческий глаз начинает видеть в них странное шевеление. Кажется, что эти обгорелые руины обрушатся сейчас окончательно и похоронят под собой мечущегося по улицам прохожего. И будто бы поднимаются из земли, из-под пепла страшные, обугленные, изломанные, изуродованные человеческие фигуры, выпрямляются и, сливаясь с голыми, обгорелыми стенами, застывают в скорбном карауле. Мертвецы, мертвецы, мертвецы… Нестерпимо едкий запах пожарища, горестный и страшный, стоит повсюду. Мрачно и кроваво сияет небо: пылают окраины. Стучат по улицам сапоги патрулей. Грохочут пожарные повозки. Город ещё живёт. Ещё противится уготованной участи. Но всё обречено. Прежняя жизнь разрушена, растоптана и расстреляна. Бежать бы отсюда во весь дух, без оглядки, да некуда: центр окружён фронтовым кольцом с настоящими укреплениями – окопами, насыпями, рубежами колючей проволоки. То там, то тут слышны отдалённые хлёсткие хлопки винтовочной перестрелки.