Приключения Джона Девиса
Шрифт:
Апостоли только окончил свой рассказ, как дверь отворилась, и вошел капитан. Я с первого взгляда узнал человека, с которым мы дрались; между тем выражение его лица было совершенно иным: из свирепого оно стало полным отчаяния. Увидев, что я пришел в себя, он бросился к моей койке и закричал:
– Ради бога, доктор, спасите моего сына, моего милого Фортуната, и требуйте от меня, чего хотите!
– Не знаю, удастся ли мне спасти твоего сына, – ответил я, – но прежде всего я требую, чтобы ты не убивал пленных. Твой сын отвечает мне своей жизнью за жизнь последнего матроса.
– Только спаси Фортуната! – закричал опять пират. – И я своими руками задушу первого, кто осмелится тронуть
– В чем?
– Что не покинешь Фортуната, пока он не выздоровеет или не умрет.
– Клянусь!
– Так пойдем же со мной.
Я поднялся с койки и пошел с пиратом и Апостоли в каюту больного. Я узнал юношу, которого ранил топором. Ему было лет восемнадцать-двадцать, он обладал красивой внешностью, черными волосами и смуглой кожей. Губы его посинели, раненый едва мог говорить, иногда только жаловался и просил пить. Я подошел к нему, поднял покрывало и увидел, что он залит кровью. Рана была продольная, на верхней наружной части правого бедра. Я сразу понял, что она не могла повредить артерии, и это дало мне надежду на успех, притом я знал, что продольные раны не так опасны, как поперечные.
Я повернул больного на спину и обмыл рану самой свежей водой, какую только смогли найти. Очистив ее от крови, я положил бинты во всю длину и перевязал так, чтобы разверстые края раны сошлись. Потом я велел поднять больного на полотенцах, чтобы переменить под ним постель, обагренную кровью, и предписал самую строгую диету. Надеясь, что раненый проведет ночь хорошо, я попросил позволения уйти, потому что после такого тяжелого дня мне самому необходим был покой. Капитан тотчас согласился, и мы условились, что если с больным что-нибудь случится, то меня тотчас разбудят.
Я ушел в каюту, и мы остались с Апостоли одни. Мы снова крепко обнялись, как люди, которые расстались навеки, но каким-то чудом снова встретились, потом я спросил о нашем экипаже. В живых остались только тринадцать матросов и пятеро пассажиров, всех раненых с обеих сторон побросали в море, и в числе их был и несчастный штурман. Шкипера нашего помиловали, он рассказал, что драться решили без его согласия и что в решительную минуту он всех спас, затопив порох. Апостоли подтвердил его показания.
Когда мой товарищ окончил рассказ, я лег и заснул крепким сном. Часа в два я проснулся, вспомнил о раненом, и хотя меня не звали, я встал и пошел в каюту капитана. Он и не думал ложиться, сидел подле сына и беспрестанно смачивал его рану. Лицо его, столь свирепое и страшное в минуту битвы, приняло выражение трогательной нежности: это был уже не грозный атаман пиратов, а отец, трепещущий и покорный. Увидев меня, он подал мне руку и знаком попросил, чтобы я не разбудил больного.
Молодой человек спал спокойно, потому что ослаб от сильной потери крови. Я прислушался к его дыханию: оно было слабое, но ровное. Никогда не видел я ничего прекраснее этого бледного лица, обрамленного черными волосами. Все шло хорошо, я успокоил отца, но, несмотря на мои советы, он никак не соглашался отойти от постели больного. Я опять ушел в свою каюту и спокойно проспал до восьми часов. Потом возвратился к Фортунату. Он уже не спал, а страдал от лихорадки – так всегда случается при серьезных ранениях. Я велел давать ему питье, а сам пошел к Апостоли.
Увы, его состояние оставляло желать лучшего. Во время боя его поддерживало воодушевление, потом пламенное желание спасти меня, и он превозмогал слабость, но это усилие окончательно истощило его силы. После того как я вечером ушел от него, у него начался сильный кашель, потом открылось кровотечение, затем началась лихорадка, и утром он был столь слаб, что уже и не пытался встать. Знания мои в медицине
Тут только вполне открылась мне эта ангельская душа. Как обычно бывает при чахотке, он нисколько не чувствовал опасности своего положения и воображал, что у него привычная лихорадка, которая начинается бог знает отчего и проходит без всякой видимой причины. Я не покидал его весь день, все это время он говорил мне только о своей матушке, сестре и отчизне – никакая другая любовь еще не вытеснила из его юного сердца этих чистых чувств. Душа его была подобна прекрасной лилии, которая только начинает распускаться, источая нежный аромат.
Вечером я вышел на палубу. Оба судна, в которых подправили все, что было возможно, шли рядом милях в двух от берега, который я тотчас узнал, потому что уже видел его, когда мы заходили в Смирну за лордом Байроном: это был остров Хиос. Сколько странных происшествий случилось, с тех пор как я месяцев пять назад проходил по этим местам на «Трезубце»!
С момента своего появления на палубе я заметил, что на меня смотрят с большим почтением: дело в том, что пираты, считая меня искусным врачом, питали ко мне глубокое уважение, как это всегда бывает на Востоке. Я не видел ни одного из матросов или пассажиров «Прекрасной левантинки» и догадался, что их перевели на фелуку. Пробыв с час на свежем воздухе, я вернулся к Апостоли. Он даже не спросил меня, где мы находимся. Разумеется, я не сказал ему, что мы миновали Хиос и, следовательно, Смирну. Казалось, что душа его, собираясь на небеса, и не заботилась о том, куда везут тело, в котором она еще заключена.
Ночью поднялся шквал, весьма привычный для этих мест. Я беспрестанно переходил от Апостоли к Фортунату. Качка очень беспокоила обоих. Я сказал Константину – так звали капитана пиратов, – что больных нужно перевезти на сушу. Он посоветовался на греческом языке с сыном, потом пошел на палубу – посмотреть, где мы. Увидев, что мы огибаем южную оконечность Хиоса, пират объявил, что завтра мы пристанем к острову Никария. Я принес эту весть Апостоли, бедняга воспринял ее со своей обыкновенной печальной улыбкой и сказал, что на земле ему, вероятно, будет получше.
На третий день после того, как Фортунат получил рану, я хотел перевязать ее, но Константин удержал меня и попросил, чтобы я дал ему выйти. Этот кровожадный разбойник, этот человек, вся жизнь которого протекла в битвах, не мог видеть, как перевязывают рану его сына. Он ушел на палубу, а я остался с Фортунатом и молодым негром, которого Константин прикомандировал ко мне.
Я снял повязку и увидел, что рана немного кровоточит, поэтому я наложил новые бинты, перевязал рану с прежними предосторожностями и велел смачивать. Потом я пошел на палубу сказать Константину, что его сын начинает выздоравливать. Он стоял на носу с Апостоли, который, почувствовав себя немного получше, захотел подышать свежим воздухом. Оба смотрели на горизонт, где начинал подниматься из воды остров Никария, к которому мы теперь шли. Слева от него был Самос, густой зеленью своих оливковых деревьев почти слившийся с морем. Услышав от меня радостную весть, Константин тотчас побежал к сыну, и мы остались одни с Апостоли. Я впервые со времени сражения увидел его при дневном свете и, хотя и был готов к этому, все же испугался перемен, произошедших в нем за трое суток: лицо его еще больше похудело, а скулы сплошь покрылись багровым румянцем, глаза стали как будто больше, и пот беспрерывно выступал на лбу.